из «Стандард ойл», — займут самое большее десять часов. Через мост они кое-как перебрались, несмотря на два встречных потока — войск и беженцев, движущихся на восток, и войск с обозами, устремившихся на запад. Он глядел на жалкие фигуры солдат, облепивших повозки, и содрогался: какая же это жестокая болезнь — современная война, если за десять дней люди дошли до такого состояния! Вестри торопил шофера.
У выезда из Праги их задержали. Какой-то унтер-офицер потребовал документы и пропуск на машину; при этом он смотрел на их спортивный двухместный «тальбот» так подозрительно, словно перед ним стоял немецкий танк. Потом унтер-офицер сослался на приказ о реквизиции всех машин и отказался слушать объяснения Вестри, доказывавшего, что пропуск, выданный ему в первый же день войны, освобождает его машину от реквизиции. Неизвестно, чем кончился бы спор, если бы не первый утренний налет. Унтер-офицер поспешил укрыться в импровизированном убежище, крича на бегу, чтобы они его ждали. Вестри шепнул:
— Полный газ!
Поворот был близко, унтер-офицер не стрелял.
После этого случая ко всем неприятностям, связанным с бегством, — бомбежки, пробки на дорогах, настойчивые просьбы разных людей, особенно женщин, подвезти их — прибавилась еще одна: страх перед властями, особенно военными. В глазах Вестри война внесла странные изменения в ранее установленную иерархию: капитан стал страшнее полковника, подпоручик — капитана. Однако смертельную опасность представляли только сержанты и особенно капралы.
Единственным утешением был «тальбот». Когда они добрались до скрещения дорог и свернули на Люблин, ехать по шоссе стало чуть легче. Вестри смущенно помахал рукой какой-то паре, возившейся возле машины с поднятой крышкой капота. «Тальбот» взревел и десять километров прошел за шесть минут. Багажник они заполнили бачками с бензином, его должно было хватить самое меньшее до Львова. И хотя на шоссе становилось все теснее, они довольно быстро добрались до Гарволина.
Но тут Вестри ждала беда. Над городком нависла туча черного дыма, глухо, как удары гигантского молота, раздавались взрывы. Шоссе сразу опустело, только старые женщины, не поспевая за убегавшими, еще с трудом перебирались через придорожные рвы и, тяжело дыша, с узлами и корзинами прятались под ближайшими кустами. Новая толпа беженцев, на этот раз не особенно большая, мчалась со стороны Гарволина. Женщина с ребенком на руках, едва переводя дыхание, остановилась возле машины; она умоляла подвезти ее хотя бы пять километров — лишь бы очутиться подальше от самолетов. Несчастная женщина бессвязно выкрикивала отдельные слова, за несколько дней скитаний она совсем обезумела.
Вестри смотрел на нее без всякого гнева и как можно спокойнее старался объяснить: во-первых, он намерен ехать не назад, а именно через Гарволин на Люблин; во-вторых, автомобиль, как она сама видит, двухместный. Его доводы нисколько не действовали. Женщина стала проклинать его:
— А чтоб вас, чтоб вас, чтоб автомобиль этот тебе костью в горле… чтоб тебя растрясло… за мои муки, за моего ребенка…
Хорошо еще, что другие беженцы были слишком напуганы, не обращали на них внимания и не останавливались. В этом смысле Вестри повезло. Неожиданно самолеты, летевшие со стороны Гарволина, загудели прямо над ними. Женщина, не переставая кричать, прыгнула в ров. Вестри тоже не выдержал и одним прыжком очутился в поле. Он успел пробежать, увязая во вспаханной, сыпучей земле, метров пятьдесят, когда самолет пронесся над ним; тень его скользнула по глазам Вестри, быстрая и холодная, как порыв ветра.
Гарволин горел, но взрывы утихли, и небо успокоилось. Вестри вернулся бегом одновременно с шофером, который прятался в кустах с другой стороны шоссе. Они влезли в машину. Вестри глянул через плечо на вещи: все на месте, чувствовался привычный запашок бензина.
— Газу!
Ага, как же! После безуспешных попыток завести мотор шофер проверил счетчик бензина — пусто. Пошел за канистрой и вскрикнул.
Темное пятно бензина под машиной. С нервной поспешностью они вытащили жестяные бачки — все до одного пробиты пулями.
Пожалуй, впервые за время войны Вестри испытал настоящее отчаяние. Оставаясь в Варшаве, он выпал из мира, в котором что-то собой представлял, снизился до уровня обыкновенных людей. Но пока у Вестри был вот этот «тальбот», он еще сохранял шанс на возвращение в свой мир. А теперь… Как в сказке, благодаря талисману он превращался в птицу или в животное. Но вот Вестри потерял талисман и больше не сможет вернуться к людям.
Они проторчали на шоссе несколько часов, пытаясь остановить изредка появлявшиеся машины — все держали путь на Люблин — и выклянчить хоть каплю бензина. Ни одна машина, ясное дело, не остановилась. Вестри хотел было послать шофера в Гарволин, но все, с кем они заговаривали, уверяли, что это безнадежно, городок сожжен до основания. Около полудня они съели еду, которую захватили с собой. Под вечер, после четырехкратного бегства от самолетов в кусты, после бесчисленных настойчивых просьб взять их в машину, отчаянно мучимый голодом, браня себя за то, что он так беспечно понадеялся на десятичасовую дорогу до Львова и на рестораны или постоялые дворы, Вестри двинулся вперед. Шофера он оставил возле машины, обещая раздобыть бензин. Если бы Вестри достал бензин не слишком далеко, то, безусловно, вернулся бы, но он не верил в такую удачу, с сожалением посмотрел на «тальбот», взял с собой портфель и габардиновый плащ и помахал шоферу рукой. Шофера ему тоже было жаль, он был очень услужливый.
Гарволин действительно сгорел дотла. На главной улице торчали два ряда закопченных труб, напоминая развалины римской базилики с остатками колонн. Быть может, где-нибудь в стороне Вестри и нашел бы уцелевшее жилье, но ему не хотелось здесь задерживаться, он опасался нового налета.
По дороге шла густая толпа. Из подслушанных урывками разговоров Вестри с ужасом узнал, что беженцы проходят в день двадцать — тридцать километров и что самое скверное вовсе не самолеты, от них есть отличное средство — не ходить днем. Намного хуже голод. Вестри очень быстро убедился в этом; после часа ходьбы он поймал себя на том, что неотступно, как маньяк, думает не о каких-то фрикасе, а просто о ломте хлеба. Хотя бы черного.
Вскоре ему стало тяжело тащить портфель. Он перекладывал его из одной руки в другую. Болел затылок, горели пятки. Людей подгоняли слухи, будто немцы не то в Седльцах, не то в Лукове. Говорили также, что вплоть до Рыков все начисто съедено, но в пяти или чуть побольше километрах от дороги есть деревушки, где кое-что еще найдется, быть может молоко.
Под утро Вестри испытал новый приступ голода. Он стал прислушиваться к разговорам: может, удастся у кого-нибудь хоть что-то купить? Он вглядывался в смутно мелькавшие силуэты — не увидит ли торчащую горбом буханку хлеба. Даже носом потянул, пытаясь различить, не пробивается ли сквозь пыль и пот запашок съестного. Потом, потеряв остатки стыда, он начал приставать к попутчикам. Предлагал сперва злотые, потом доллары. Люди смеялись над ним или отмалчивались. Часы? Кольцо? Один огрызнулся. Пожилой человек спросил, когда он ел в последний раз. Вестри признался, что вчера в полдень.
— Вот-вот! — сказал пожилой человек. — Первые сутки без еды самые скверные. Потом привыкнете, — утешил он Вестри. — Науке известны случаи абсолютного голода, продолжавшегося тридцать дней.
Рассвет застал их возле Рыков. Вместе с группой беженцев Вестри свернул с шоссе, прошел несколько километров по песчаной дороге между грядами картофеля. Потом была деревня, отвратительное хождение от хаты к хате. Всюду полно беженцев. Иногда молодые парни гнали его даже от ворот:
— Занято, идите дальше, ну, не останавливаться!
В предпоследней хате Вестри дали кружку молока из-под центрифуги, голубоватого, пахнувшего жестью; впрочем, он этого не заметил, молоко показалось ему удивительно вкусным. Дали ему из жалости и из жалости приняли пачку злотых:
— На что нам эти бумажки? Разве что стены оклеивать?
Он ушел из деревни, долго плелся, добрел наконец до перелеска. Здесь росли березки, милые, невысокие, немножко уже пожелтевшие, и две-три краснеющие осины. Он расстелил плащ, вытянулся. Нелегко оказалось найти удобную ямку под локоть, под плечо, под бедро; земля, которую поэты называли матерью, была не слишком ласковой! Повеяло холодом, он закутался в плащ, стиснул зубы, потом