бегство это оказалось бесполезным именно потому, что оно было столь откровенным и поспешным.
Ошибки в языке, ужасное произношение, полное незнание истории Польши, литературы, искусства — всего, что скрепляет отношения на определенном общественном уровне, — и, наконец, навязчивое стремление во что бы то ни стало завести знакомства в новой для него сфере — все это унижало отца в глазах сына, даже если ему и не приходилось видеть тех улыбок, того пренебрежения, которые вызывал старый Фридеберг именно у тех, с кем он больше всего хотел поддерживать знакомство.
Сын довольно рано понял: отец обречен. «Настоящего поляка» из него никогда не получится, он так и. умрет, не переступив порог «земли обетованной». Поэтому, чем скорее сын порвет с отцом, тем легче ему будет перешагнуть заветную межу. Но от понимания такой необходимости до ее осуществления путь далек и тяжел. Отец был одинок, очень добр и совершенно беззащитен перед сыном. Кроме сына, ничто не связывало его с жизнью. Каково лишать его единственного ребенка?
Но стремление «ополячиться» так сильно овладело сыном, что он возненавидел не только свое происхождение, но и ту среду, в которой вырос. У евреев всегда было чрезмерно развито чувство семейных уз. И вот Фридеберг-сын создал целую теорию вредности таких уз. Он так долго настраивал себя против отца, что впоследствии, когда стал студентом, дал себе торжественный обет — не иметь с ним ничего общего…
Но это оказалось не так-то просто. Отец кричал, проклинал, отрекался, но потом умолял, пробирался потихоньку вечерами в бедную мансарду, терпеливо поджидал сына и незаметно исчезал, если сын возвращался не один. К тому же он регулярно присылал деньги. Сначала сын гордо отсылал их обратно: нет, он не хочет брать деньги у «кровавого эксплуататора пролетариата» (В это время сын заигрывал с социалистами.) Отца это не отпугнуло, он подкупал хозяйку очередной квартиры, вкладывал банкноты в книги сына, заранее оплачивал учебу в университете. Он не просил сына вернуться в семью и ничего не требовал, кроме позволения украдкой видеть его иногда по вечерам. Демонстративное возвращение денег только ухудшило положение. Старик искал новые ходы и частенько бывал вынужден посвящать окружающих в тайны семейного конфликта, а иногда, что еще хуже, в его причины. Пришлось капитулировать.
Но дальнейшие шаги оказались еще более трудными. Это было время удивительного брожения умов. Маленький, придавленный ярмом бесплодной истории галицийский городишко внезапно стал центром различных противоречивых, порой враждебных друг другу идей и устремлений. Каждый мог найти в них что-то и для себя. Надо было только уметь выбирать.
Фридеберга сразу же потянуло к темной и вместе с тем обаятельной личности Лютославского [41]. Он побывал на одном из его выступлений — и этого оказалось достаточно. Быть может, больше всего Фридебергу импонировал откровенный антисемитизм оратора, в котором он усмотрел родство с собственными рефлексами… В идеях Лютославского он надеялся найти наиболее действенный, наиболее радикальный способ для того, чтобы избавиться от своего происхождения. Достаточно принять идею «элеатов» и всех об этом оповестить, как сразу избавишься от намеков на твои еврейские корни.
Однако «элеаты» вовсе не были склонны распространять свою программную любовь к ближним и на евреев. Фридеберг охотно отказался от привычки курить, еще усерднее выполнял другие «обеты», ходил на все собрания и несколько раз публично выступал в духе верности и преданности. Он ждал, что к нему подойдут, заинтересуются, но так и не дождался. Тогда он принялся сам напоминать о себе, и его стали избегать. Вскоре наступил первый кризис этого движения. Лютославский отправился в очередную поездку не то в Америку, не то в Вестфалию, и движение «элеатов» увяло. Теперь оно уже мало чем отличалось от обыкновенного религиозного братства.
Фридеберг отошел от «элеатов» и довольно легко перенес свой разрыв с ними. Вскоре он обнаружил в движении «элеатов» слишком много искусственного и не без основания пришел к выводу, что у них мало шансов на успех в Польше. Религиозность среднего поляка никак не отвечала возвышенным требованиям тирад Инициатора, от которых иногда мороз по коже подирал. При всей своей привязанности к католическому обряду поляк не любит обременять себя проникновением в догматы веры и тратить время на совершенствование духа. Вот почему в Польше такую большую роль играли клерикалы. Так, польская шляхта в свое время охотно отдавала евреям на откуп торговые дела, а ксендзам поручала все заботы о душе, лишь бы иметь свободные руки для бренных наслаждений, лишь бы не бояться кары господней… Если и согрешу, ксендз вымолит мне прощение. Инициатор не мог этого обещать, и не удивительно, что церковь без энтузиазма, а порой и с явным неодобрением присматривалась к этому, казалось бы, столь полезному для церкви движению.
Да и сами «элеаты» были подозрительно незначительными, какими-то чересчур мелочно- благопристойными. Нет, эти чистюли были способны вызвать только скуку, в Польше они не могли рассчитывать на успех.
Вскоре у Фридеберга появился новый кумир — независимость. Еще в школе он поклонялся его могуществу. Однако тогда этот культ был общепризнанным. Никто не подвергал его сомнениям, он носил почти официальный характер и воспринимался в чисто теоретическом плане. Учителя охотно соглашались, что «независимость» — высший смысл существования каждого поляка, но никаких практических выводов из этого не делали. Все они были исправными имперско-королевскими служаками, в дни тезоименитств надевали черные пиджаки с орденами и дрожали за свою пенсию.
В университете после короткого увлечения «элеатами» Фридеберг на ходу переключился и стал поборником независимости. У него это совпало с ростом симпатий к социализму — этому верному противоядию против юношеских сомнений, возникших при сопоставлении окружающей его нищеты и отцовского богатства. Таким образом, бунт против старых истин, как религиозных, так и общественных, усугублялся еще и личным, семейным конфликтом. Фридеберг при случае не забывал на него сослаться — отец, мол, банкир. К тому же краковские социалисты более спокойно относились к происхождению.
В течение нескольких лет Фридеберг в этой группе принадлежал к «самым красным». Он отрицал привычные моральные нормы: религию, семью, государство — все, за исключением независимости. Как ни странно, но новые его товарищи не принимали все это всерьез, относились к нему благожелательно и вместе с тем посмеивались. Его якобинство теряло всякий смысл из-за банкира-отца и милых шуточек с подсунутыми под подушку банкнотами.
Фридеберга это выводило из себя. А между тем совсем рядом в Королевстве Польском назревали революционные события 1905 года. Фридеберг сразу стал апостолом террора и просил дать ему боевое задание. Но из этого ничего не вышло: партийная дисциплина! Ты нужен здесь, какие могут быть разговоры! Кроме того, ты… гм… слишком субтильный.
Нет, и тут Фридеберг не сумел избавиться от тяжелого груза своего происхождения. Особенно сильно он это почувствовал, когда в единой до сих пор партии социалистов наметился раскол.
Революция была проиграна. Но в Кракове эту истину не сразу усвоили и не заметили, как на смену великой волне всеобщих забастовок пришла суета мелких покушений и экспроприации. Фридеберг еще долго считал, что не все потеряно, и по-настоящему понял свою ошибку лишь после того, как произошел раскол.
Он ни минуты не колебался, какой выбрать путь. Тут имело значение и то, что большинство товарищей примкнуло к левым, но решающую роль сыграли его общие установки. Левые спорили, ссылались на Маркса, на новые авторитеты — Бебеля и Ленина. Они были для Фридеберга слишком принципиальными и категоричными. Он и сам имел известные задатки полемиста и диалектика, но всячески старался их вытравить. В новой среде он почувствовал себя иначе. Именно так, по его мнению, должны были вести себя истинные поляки. Правда, его несколько смущало их преклонение перед Пилсудским («Мы никогда не имели абсолютных монархов»), но в данной ситуации едва ли можно было избежать уступок: пора покончить со старопольским бунтарством! Создадим мощную современную державу!
Все остальное его полностью устраивало. Весьма расплывчатые идеалы, которые так легко принять на веру, «Пусть старик за нас думает, зачем мне ломать голову?» В противовес галицийской лояльности — активное стремление к независимости, стремление бурное, но не настолько, чтобы навлечь полицейские репрессии. Оружием против левых служил лозунг: мы — революционеры; против эндеков [42] — другое, не менее грозное оружие: мы — деятельные борцы за независимость, не чета «лояльным», а среди своих — нарочитая фамильярность, панибратство, разгульное веселье и ставка