не отпускают, почивать оставляют.
— Одна ложь рождает другую, и так до бесконечности, — печально вздохнул Леня Беренбаум.
— Он прав, — загорячился Соколовский, — обманывать нельзя, это же преступление, обманывать такую женщину, я все время мучаюсь, места себе не нахожу…
— Не находишь, так пойди к ней и всех нас подзаложи, — конкретно предложил Алик Гусев, внимательно пробуя картошку. Соколовский встрепенулся, заносчиво запрокинул голову и неожиданно сник. От этих разговоров Сане не стало легче, но в эту секунду он увидел Наташу, вышедшую из дому на крыльцо, и ощутил вдруг такую безотчетную радость, что все его сомнения разом канули в неизвестность, так бывает с пьяницей — предвкушение выпивки заставляет его мгновенно забыть о всех добродетельных намерениях.
— К столу, — позвала Наташа с трогательной, совершенно домашней заботой, — к столу, мальчики! — Она вновь повязала волосы по-индейски, а из пестрого махрового полотенца в два счета придумала себе передник. Саня вспомнил все споры о смысле счастья и бытия и подивился насмешливо их отвлеченной сложности, теперь-то он знал, что такое счастье, счастье — это очень просто, это значит сидеть вечером у огня и смотреть, как такое вот создание с косынкой, завязанной по-индейски, готовит тебе ужин, поглощенное этим занятием, напевая что-то себе под нос, поправляя выбившуюся прядь и улыбаясь изредка так, что от этой улыбки вокруг все чудесно и мгновенно преображается.
В доме пахло домом — уютом, жильем, налаженным бытом, это была главная метаморфоза, которая тронула и растопила неподкупные маршальские сердца. Стол был накрыт прямо на полу, но это и впрямь был стол — яркая клеенка с фламандским натюрмортом, а на клеенке масса изумительной, просто небывалой еды: ветчина, нежная даже на взгляд, сыр со слезой, колбаса, господи, угорь и еще какие-то коробки и бутылки с медалями и седовласыми джентльменами на наклейках, а между ними литые свечи и необыкновенные стаканы с тяжелым, словно заледеневшим, дном — никто в отряде никогда в жизни не видел ничего подобного. Это были предметы из иного мира, опять-таки для них иллюзорного, глянцево журнального, мифического, рекламного, никак с их жизнью — со студенческими столовками и пирушками в общежитии — не согласуемого. Несмотря на вечер и зыбкое пламя свечей, Наташин приятель так и не снял темных очков. На пару с Баркаловым — с которым они, очевидно, нашли нечто общее, — он деловито и ловко откупоривал бутылки.
— Да-а, — окидывая взглядом стол, рассудил Алик Гусев. — Вернемся домой, немедленно женюсь. Только теперь убедился, что значит настоящая женская рука.
— А что, есть подходящие кандидатуры? — участливо спросил хозяин «Москвича».
— Подберем, — ответил Алик, — из нескольких наиболее вероятных претенденток.
Отец не подходил к яствам, он стоял, прислонившись к бревенчатой стене, и на лице его отражались сомнения и душевные муки.
— Что с тобой? — подбежал к нему Соколовский.
Саня не разобрал ответа, но догадался, о чем шла шепотом речь: Отец, несомненно, хотел прекратить мистификацию и открыть всю правду, а непоследовательный Соколовский ужаснулся, замахал руками, молитвенно их сложил, потом зашептал что-то горячо прямо Отцу в нос и, в конце концов, оставил его все в той же мучительной растерянности. Одна только Наташа все еще не вернулась в дом. Саня поднялся, заглянул в сени, потом на улицу: она стояла на крыльце и смотрела вдаль, на дорогу, вьющуюся через поле, с таким ожиданием и надеждой, будто не она это была — современная женщина в модных белесых джинсах, а какая-нибудь, бог ее знает, средневековая Ярославна, заламывающая руки на крепостной стене. И вновь Саня подумал с тоской, что уж лучше бы она ему приснилась, эта нежданная гостья с волосами цвета платины. Он собрался было подойти к Наташе и все ей сказать, он уже набрал в грудь воздуху, но как раз в этот момент она обернулась и, увидев его, улыбнулась как ни в чем не бывало, опять спокойная, приветливая, уверенная в себе, владеющая своими чувствами.
— Вы за мной? — спросила она, ничуть не стесняясь того, что Саня застал ее в момент неподдельного переживания. — Я смотрела на закат, у вас тут замечательные места.
— Замечательные, — подтвердил Саня, — нестеровская заповедная Россия.
Что было потом, он плохо разбирал. Все тосты, шутки, хохмы, анекдоты, пикировки, душевные излияния слились для него в один непрестанный звук, на который, как на шум моря, не обращаешь никакого внимания и который тем не менее подспудно доставляет неизъяснимое удовольствие, сообщая душе состояние невесомости и блаженного парения. Саня и сам что-то говорил, не отдавая себе отчета что, собственно сознавая только, что хорошо говорит — остроумно, в жилу, в листа, и замечая, что после его слов Наташа улыбается. От этого он сам себе казался всесильным магом и волшебником, в самом деле, разве это не волшебство — всего лишь несколькими словами вызвать такое чудо, как ее улыбка.
А потом настала очередь Соколовского. Он знал, что его звездный час непременно настанет, и потому вопреки собственной натуре не мельтешился, не волновался, сидел, благостный и одухотворенный, прекрасно сознающий, что, сколько бы его друзья ни блистали юмором и сарказмом, все равно настанет минута сладкой сердечной слабости, пусть хмельной, но от того тем более томительной, наступит момент, когда остро, нестерпимо, сильнее, чем вина и смеха, захочется лирики — волнения и песен.
И вот он взял гитару, и сделался еще более сосредоточен и одухотворен, и стало заметно, что маленькие его кисти красивы и легки и что под глазами у него — никто ведь раньше и внимания не обращал — скорбные изысканные тени. И так он шел гитаре, и так гитара ему шла, что шестирублевая, обшарпанная, культтоварная, она выглядела теперь дорогим, уникальным инструментом. Голос гитары и впрямь был неповторим: низок, страстен, иногда он будто срывался и звучал по-уличному крикливо, занозисто, но по- прежнему искренне и щемяще.
Соколовский пел старые романсы, шансонетки начала века, под которые влюблялись и мечтали застрелиться прапорщики и гимназисты, он пел куплеты, которыми улица отводила душу еще до изобретения телевидения и магнитофонов, и сам свято верил в эти минуты и в догорающие камины, и в запах тающего мартовского снега, и в боль разлук, и в освежающую силу страданий, которые, быть может, и составляют единственно непреходящую ценность любви, потому что помнятся дольше любых восторгов, побед и обладании.
Саня смотрел на Наташу, и его обман больше не представлялся ему таким уж вероломным и злонамеренным. Ну хорошо, что, в конце концов, из того, что она не застала здесь Мишу Разинского, у которого красивое лицо манекена и красная кулацкая шея? Она застала других — и узнала их немного — Отца, Алика, Соколовского, не самых заурядных людей на свете, не самых скучных и не самых бездарных. Такие вечера, как сегодняшний, не проходят бесследно, потому что, что же может быть на свете дороже симпатий, возникших так сразу, так естественно и просто? И потом, разве может улыбка, от которой счастье делается таким конкретным, ощутимым понятием, оказаться всего-навсего знаком вежливости, приметой хорошего воспитания?
— Гармонисту банку. — Соколовский положил гитару на колени и, как положено артисту, с торжественной снисходительностью принял приготовленный ему стакан. Он выпил залпом, отставив при этом по-гусарски локоть, скорчил рожу, обыгрывая крепость иностранного напитка, и уставился на Наташу, будто в ожидании похвалы или дальнейших повелений.
— Спойте еще что-нибудь, — попросила Наташа.
— С радостью, для вас хоть до утра. — Соколовский на глазах хмелел от ее просьб, — я очень счастлив, Наташа, что, оставшись среди нас, вы все-таки не потеряли времени даром.
— Я бы его в любом случае не потеряла. — Наташа еле заметно насторожилась.
— Как знать, как знать, — расходясь в стихии тонких намеков, продолжал Соколовский, — ведь вас, откровенно говоря, ожидало сегодня вечером небольшое разочарование.
— Ты пой, пой, — заметил Алик Гусев.
— Какое разочарование? О чем вы? — уже не пряча беспокойства, спросила Наташа.
— Не обращайте вы на него внимания, — вмешался Князев, — когда он поет, еще туда-сюда, можно слушать, но когда говорит, вы меня извините…
Но Соколовского уже несло.
— Ерунда, Наташа, самая горькая правда всегда дороже и выше лжи! Не стоит беспокоиться, клянусь вам, тем более что все прекрасно устроилось!
— Какая правда? О чем вы говорите? Что устроилось?