Так было прежде. На гору изгибом дорожки меж веселого вереска проходил он — юный Гений. Тогда отвечали отовсюду из окон и балконов струны.
Но давно уже никто не шел. Заросшей площадкой была оборвана струна, и в дорожке что-то запустело, и некуда было ей вести. И над радостью встреч прошли года, и стоял над всем в пустом небе запрещающий Знак.
Когда мы оглянулись, уходя, выше балкона и крыш летела сухощавой вершиной чахлая сосна, где-то высоко над всем качалась в пустом белом небе. В этом был тайный призрак суровых протекших бурь. Чьи-то сжатые губы чудились нам, когда вспоминался дикий гранит внизу дома.
А в стороне, в круглой ротонде, пировали еще раздвинутые скамьи. Послышался юный застольный гул, и арки павильона звучали заздравным смехом.
Внизу павильон заглох высокой крапивой. Она зашуршала, когда обходили кругом.
«Я хочу изобразить голову белого гриба…»
Я хочу изобразить голову белого гриба умной и чистой, какой она вышла из земли, захватив с собою часть планетной силы. Стены и крышу финской виллы, какой они выглянули из лесной горы, омытые удаленностью на высоте к облакам.
Облако над горой, каким оно стало, переплыв светлую небесную сферу.
Лбы зверей, освещенные белою звездочкой, как их создало живое Добро дыхания.
И моего сына, с тех пор, как он стал похож на иву длинным согнутым станом, а поникшей мило прядкой волос на лбу — на березу, а светлыми глазами — на молодую лиственницу, вонзившуюся вершиной в небо.
Только он еще добрее ивы: на нем вместо коры нежность — и светлее лиственницы. Он смеется над собой. Его прикосновенье благословляет вещи.
Екатерина Низен
Пятна
Надо-бы жить всегда так, чтобы, когда выходишь на улицу, мог быть один удивительный поворот, которого обыкновенно не бывает; а за ним мостик… А за мостиком могут уже быть и коридоры, или комнаты, или двери. Это не важно.
Она ужасно растерялась, когда ее спросили об Ибсене. Споткнулась? Уменьшилась? Вошла в платье? Упала сверху? Нет, собственно, не упала, но — правда — пришлось держаться за муфту и уже идти как все. Она ничего не поняла, только это было ужасно смешно и удивительно ненужно. Сначала они шли и молчали. Не знаю, впрочем, какие, там, шли по улице. Но были сразу все улицы, все дома, все повороты, и даже то, что за городом, и даже то, что вчера, и все, что можно было подумать, и сказать, и захотеть. И когда пришлось отвечать об Ибсене, она ужасно растерялась и беспомощно распустила губы. Ну, что-же ей было делать? Как-же ей было объяснить, что он испортил пятно, что они были очень большие сейчас и неслись удивительно. Над городом. Такие были большие, что могли говорить домами и поворотами. И потому вот она и не умеет ничего об Ибсене, совсем ничего не умеет…
…И почему та, вторая, опять стояла у дверей? На ней было потертое и сырое платье, и она протягивала руку. И почему она всегда просит и протягивает руку, и не входит в Вашу комнату? Почему она всегда остается у двери, как нищенка? Я ее ненавижу за это. И комнату Вашу ненавижу… И не могу я быть у Вас королевой, когда та моя, вторая, стоит у двери и просит. Но это так, между прочим. Не стоит.
Чтобы как-нибудь можно было жить в новой комнате, я придумала ей лицо: что-нибудь полукруглое, белое и деревянненькое. Полукруглое, чтобы связалось с широкими старыми стеклами, а белое, — чтобы особенные могли приходить с балкона, когда стемнеет, а деревянненькое, чтобы можно было все-же спокойно есть и смеяться, вообще, чтобы попроще. И для этого еще на стол я поставила плоскую стеклянышку с зеленым, а в нее прутики, — вышла весенняя лужа. И тогда все столы и стулья очень обрадовались и сразу стали на место. И теперь они так ласковы ко мне и так внимательны, что иногда нельзя заниматься. Но зато я успокоилась. Это несомненно продолжение зелено-оконного пятна (пусть, пусть, расцветает, я такая покорная!) и даже не городского, пожалуй. Хорошо. Я так боюсь лилово- коричневых пятен.
«Надо-бы устраивать им праздники иногда». Я так подумала.
Мы всегда держим в рабстве свои вещи. Изо дня в день они стерегут объедки, слушают скучное, видят только усталое и ненужное. Перед ними, ведь, не стесняются. И вот, лица их выцветают, становятся брезгливыми и раздраженными, Тогда мы их ненавидим.
С ними очень неприятно, когда они враги, — надо держаться в себе и смотреть на все и жить только через себя. Это очень утомительно и однообразно. Но когда они друзья, то живут и они, и все самое обычное становится, как знак, и открывается такая дверь, что можно выйти из себя и жить где-то между вещами и словами. Может быть и так, что живут они, а я просто делаюсь большая. Почти застываю, такая большая. Но только это хорошо. Когда мне весело, это, как поток; они все такие большие и тяжелые, и все срываются с мест, как безумное стадо. И когда меня ждет горе, они заранее говорят мне об этом. И когда я люблю, они поют, они расцветают нежданно… А я только удивляюсь. Я всегда узнаю про себя последняя.
…А если-бы они приказали убить?… Не знаю, ничего я не знаю. Но может-быть очень разны дороги к самому себе.
…А если-бы все люди были, как добрые вещи? Можно было-бы жить в них, как в вещах? Сразу во всех?… Не знаю. Я ничего не знаю. Но людей труднее любить. Они берут так много.
А вчера Опа показала мне окно. (Есть у меня такая Она). Или сама стояла за окном, я не знаю. Я быстро шла но темной комнате и говорила о чем-то пустяковом. И вдруг окно стало необычайным. Я так и остановилась, потому-что это было, как в детстве, как сказка, как самое несбыточное. А еще недавно, — были три ступеньки из фруктовой наверх. Сыпалась изморозь, и они потемнели. Я поднималась очень медленно, потому-что устала. И вдруг меня удивило их лицо, — как-будто они давно меня знали. И когда я поднялась на улицу, город тоже как-будто узнал меня, хотя я очень смутилась. Город расступился для меня. Я может-быть была очень незаметная и некрасивая, но весь город был для меня, как раньше… А еще недавно, — вода бежала в шайку совершенно так же, как она бежала когда-то давно. И тогда оказалось, что все, что, было, и что еще будет — уже слиянно. И с такой радостью, и с такой победой звенела вода, что это было чудо.
И все это делает Она.
…Круг. Все коричневое, грязное и покрашенное. И запах тяжелый. Вниз доски. Но обрываются неприятными краями, и снизу просвет. Сверху света очень мало… Вот если я увижу когда-нибудь такое лицо жизни… Нет, я не хочу. Какое все это было несомненно накрашенное. Только накрашенное, я грязное — и ничего больше. Ничего. И это было страшнее смерти… И если взять каждую вещь и до бешенства ярко