снова спокойно, держа перед ними нож, — расстегните блузки.
В эту минуту у подъезда Ваверлей-хауз раздался громкий вопль. Все четверо, они повернулись и увидели, как из дома выскочил Миксер, голося что есть мочи и размахивая руками, будто взбесившийся гусь.
— Привет, — сказал «битл» с ножом, явно забавляясь сценой. — Это еще кто? Что за долбаный идиот?
Миксер пытался заговорить, от усилия его затрясло, но изо рта вылетали лишь нечленораздельные звуки. Проснулась Шехерезада и присоединилась к нему. Парням это не понравилось. Вдруг у Миксера внутри что-то замкнуло, и он жуткой скороговоркой выпалил:
— Сэры, сэры, нет, сэры, нет, это не те женщины, женщины махараджи на четвертом этаже, сэры, нет, Богом клянусь. — Это была самая длинная фраза, какую ему удалось произнести с той поры, как инсульт затронул речевые центры.
Из дверей, привлеченные воплями привратника и плачем Шехерезады, вышли люди, и оба «битла» с серьезным видом закивали головой.
— Ошибка вышла, — извиняющимся тоном сказал матери первый «битл» и буквально поклонился в пояс.
— Со всяким может случиться, — удрученно добавил второй.
Они повернулись и пошли было прочь. Но возле Месира замедлили шаг.
— А тебя я помню, — сказал парень с ножом. — «Самолет. Его нет».
Он коротко взмахнул рукой, и старый Миксер упал на тротуар, зажимая на животе рану, из которой хлынула кровь.
— Теперь порядок, — сказал парень и двинулся дальше.
Поправляться он стал к Рождеству; в письме к домовладельцу мать назвала его «рыцарем в сияющих доспехах», написала, что уход за ним хороший, и выразила надежду на то, что работа останется за ним. Миксер по-прежнему жил в своей крохотной каморке на первом этаже, а обязанности его выполняла временная прислуга. «Наш герой заслуживает самого лучшего», — написал в ответ домовладелец.
Оба махараджи вместе со всей своей свитой съехали прежде, чем я вернулся домой на рождественские каникулы, так что ни «битлы», ни «роллинги» больше нас не навещали. Мэри-Конечно проводила внизу все свободное время, но, взглянув на нее, я заволновался за свою старую айю больше, чем за Миксера. Мэри постарела, поседела и выглядела так, будто вот-вот рассыплется.
— Мы не хотели тебя тревожить, пока ты был в школе, — сказала мать. — У нее теперь плохо с сердцем. Аритмия. Не все время, но…
За Мэри волновались все. Муниза забыла про свою вспыльчивость, и даже отец изо всех сил старался держать себя в руках. В гостиной поставили и нарядили елку. Это случилось впервые, и, глядя на нее, я понял, насколько дело серьезно.
В сочельник мать спросила Мэри, не хочет ли та послушать, как мы поем рождественские гимны. Шесть листков с написанными текстами уже лежали, подготовленные заранее. Мы спели «О, явись», и я превзошел себя, вспомнив латинский текст весь до конца. Мы вели себя безупречно. Муниза, правда, предложила было вместо этой скукотищи спеть что-нибудь вроде «Покачаться на звезде» или «Хочу взять тебя за руку», но это была шутка. Вот такой и должна быть семья, подумал я тогда. Так и надо жить.
Но мы-то всего-навсего притворялись перед Мэри.
За месяц с лишним до этого, в школе, я наткнулся на мальчика, американца, лучшего игрока в регби, звезду школьной команды, который стоял и плакал в галерее часовни. Я спросил, в чем дело, и он ответил, что убит президент Кеннеди.
— Не верю, — сказал я, но тотчас поверил. Звезда футбола рыдал навзрыд. Я взял его за руку.
— Когда умирает президент, нация сиротеет, — наконец выговорил он, повторив затасканную фразу, которую услышал, может быть, по «Голосу Америки» и теперь собезьянничал, но по-настоящему горько.
— Как я тебя понимаю, — солгал я. — У меня только что умер отец.
Болезнь у Мэри была загадочная; она то начиналась, то проходила без всякой видимой причины. Врачи полгода обследовали Мэри и каждый раз в конце концов пожимали плечами; никто не понимал, в чем дело. «Объективно», если, конечно, оставить в стороне тот факт, что время от времени сердце у нее принималось биться, как лошади в «Неудачниках», где Мэрилин Монро не может смотреть, как их пытаются заарканить, Мэри была абсолютно здорова.
Весной Месир начал работать, но словно потерял интерес к жизни. Глаза его потускнели, он замкнулся и почти перестал улыбаться. Мэри тоже погасла. Они так же вместе пили чай, грели перед камином хлеб, смотрели «Кремней», но все равно что-то изменилось.
В начале лета Мэри объявила о своем решении:
— Я знаю, чем я больна, — сказала она моим родителям. — Мне нужно вернуться домой.
— Но айя, — возразила мать, — тоска по дому не болезнь.
— Бог знает, чего ради мы сюда приехали, — сказала Мэри. — Я больше не могу. Нет. Конечно, ни в коем случае.
Решение ее было бесповоротно.
Англия разбила ей сердце, разбила тем, что была не Индия. Лондон убивал ее тем, что он не Бомбей. А Миксер? — подумал я про себя. Наверное, убивал ее тем, что он больше не Миксер. Или, может быть, сердце ее, заарканенное любовью, любовью к Западу и любовью к Востоку, разрывалось между ними на части и билось, как киношные лошади, которых тянут в разные стороны Кларк Гейбл и Монтгомери Клифт, и она поняла: чтобы жить, ей придется выбрать?
— Мне нужно домой, — сказала Мэри-Конечно. — Да, конечно. Бас[65] . Хватит.
Тем летом, летом 64-го года, мне стукнуло семнадцать. Шандни вернулась в Индию. Польская девочка Розалия, подружка Дюрре, сообщила мне, жуя сандвич в магазине на Оксфорд-стрит, что она помолвлена с «настоящим мужчиной» и я должен о ней забыть, так как Збигнев очень ревнивый. И когда я шел обратно к подземке, голос Роя Орбисона пел у меня в ушах «Все кончено», но дело-то было в том, что ничего никогда и не начиналось.
Мэри-Конечно покинула нас в середине июля. Отец купил ей билет до Бомбея, и в то последнее утро всем было больно и тяжело. Когда мы снесли ее чемоданы, привратника Месира внизу не оказалось. Мэри не постучалась к нему в дверь, а прошла через дубовый вестибюль, где на стенах сверкали отполированные зеркала и медные рамы, села на заднее сиденье нашего «форда-зодиака» и сидела прямо, сложив на коленях руки и глядя перед собой. Я знал и любил ее всю свою жизнь.
Мэри оказалась права. В Бомбее аритмия прошла, и, судя по письму ее племянницы Стеллы, на сердце Мэри не жалуется и сейчас, в девяносто один год.
Вскоре после ее отъезда отец объявил о своем намерении «переменить место жительства» и перебраться в Пакистан. Как всегда, это был приказ, без обсуждений и без объяснений. В конце лета отец сказал об этом домовладельцу, семья уехала в Карачи, а я вернулся в школу.
Через год я получил британское подданство. Думаю, мне повезло только благодаря Додо, который, несмотря на партию в шахматы, все-таки не стал мне врагом. Этот паспорт сделал меня свободным во многих смыслах. Теперь я мог ехать, куда захочу, и выбирать то, что хочу, не спрашивая отцовского разрешения. Но арканы на шее остались, остались они и по сей день, и тянут меня в разные стороны, на Запад и на Восток, затягивая петлю все туже и требуя:
Я лягаюсь, встаю на дыбы, храплю, заливаюсь ржанием. Я не желаю выбирать себе новые путы. Прочь, ремни и арканы, прочь, не могу! Слышите? Я отказываюсь от выбора.