так, что животное будет откладывать свой жир поверх мяса; можно слоями распределить жир. Всю роль в распределении этого жира играет сахар. Если, например, желают жиром равномерно пропитать мясо, начинают откорм с сахара и т. д.
Мы возвращаемся в дом, и граф показывает мне образцы семян. Я слышу о сельскохозяйственных обществах, клубах, образцовых фермах и агрономических станциях.
Словом, о чем бы ни зашла речь, видишь и слышишь не одного человека, а сплоченный союз целой группы, тесно связанной между собою одною и тою же общею целью. И все это при полной индивидуальной свободе.
Так, конечно, можно работать, или, впрочем, только так и можно работать.
Я еду назад в Сан-Франциско, мысленно полемизируя с идеалистами своей родины.
Вот сущность моей полемики.
Всей высоты своей культуры Америка достигла только совершенно свободным, ничем не стесняемым трудом.
Кажется, так логична эта свобода и равноправие труда, в силу которых следует признать за крестьянами такое же право выбирать себе любой вид труда, каким пользуется и пишущий эти строки. И если я не хочу пахать землю, хочу быть моряком, не хочу сидеть в общине, а хочу продать свой участок и писать, то и всякий другой в государстве должен иметь такие же права. В этом только залог успеха, залог прогресса. Все остальное — застой, где нет места живой душе, где тина и горькое непросыпное пьянство все того же раба, с той только разницей, что цепь прикована уже не к барину, а к земле. Но прикована все тем же барином во имя красивых звуков, манящих к себе идеалиста-барина, совершенно не знающего, и не желающего знать, а следовательно, и не могущего постигнуть весь размер проистекающего от этого зла.
VII
Из конца в конец Америки
Прощай, Сан-Франциско.
Мы мчимся со скоростью 90 верст в час через всю Америку в Нью-Йорк. Шесть дней пути, но как облегчен переезд!
Вагоны, о которых мы и понятия не имеем по роскоши и удобствам. С моей точки зрения, прямо безумная роскошь. Штофная мебель, атлас, шелк, бронзы, инкрустации, хрусталь. Библиотека, читальная, курильная, парикмахерская, разговорная, вагон-столовая. Громадный вагон, каждое утро сменяющийся новым, с новым рестораном, новой кухней, новыми блюдами.
Я вспоминаю наш бедный сибирский поезд, все с тем же воздухом, закусками и блюдами от Москвы и до Иркутска, — от испарений одного пива противно войти в наш вагон-столовую. Мой компаньон Н. уже начал знакомство с окружающим нас обществом.
Две барышни. Одна — доктор философии и писательница, другая акушерка.
Н. начал знакомство обменом книг.
Доктор философии — хорошо осведомленная в литературе особа. Она владеет французским и немецким языками, свободно читает на них книги, но говорит отвратительно. Тем не менее мы понимаем друг друга, прибегая иногда и к английскому языку.
Она очень любит русскую литературу и находит, что русские женщины похожи на американок.
Французскую литературу и пустую французскую женщину она не уважает.
Я читал в дороге «Quo Vadis?» Сенкевича в английском переводе.
Она полюбопытствовала и с гримасой отдала назад мне книгу:
— Я люблю Сенкевича «Семью Поланецких», «Без догмата», потому что эти романы реальны, — я люблю все реальное, a «Quo Vadis» я не люблю, потому что это все фантазия, его выдумка, ничего общего с действительностью не имеющая: написал своих же поляков. Я не люблю таких романов.
Она помолчала и с некоторой иронией сказала:
— Хотя и пишу сама такие же романы.
— Зачем же вы их пишете?
Она пожала плечами.
— Потому что журналы платят мне за них деньги…
Доктор философии, за исключением последней черты, очень напоминает мне наших курсисток, прямых, щепетильных, простых, в то же время и требовательных, брезгливых ко всякому поползновению на ухаживание.
Н. со своими манерами вежливого кавалера-француза, который считает грубостью, если не дать почувствовать даме, что она производит на него впечатление, ей неприятен, и она, не стесняясь, говорит:
— Мне не нравится ваш компаньон: он или думает, что все в него влюблены, или он влюблен во всех: я не люблю таких…
Ровно в одиннадцать часов вечера доктор философии задергивает свою занавеску, и все там тихо до девяти часов следующего утра. В девять часов занавеска отдергивается, доктор философии заглядывает сперва в окно, поворачивает затем голову в нашу сторону и, строго окидывая нас глазами, кивает нам, — женщины первые кланяются в Америке.
В ответ мы оба почтительно ей кланяемся, а она удовлетворенно и задорно на нас смотрит: то-то, мол, а то я и иначе сумею с вами разделаться.
Я не сомневаюсь в этом. Где-где, а в Америке женщина чувствует почву под ногами. Это она — мать или будущая мать всех этих свободных людей. Только свободная женщина и может дать свободного и свободолюбивого гражданина. Только такая мать готова жертвовать и своей жизнью и детей своих научить любить эту свободу больше жизни.
Другая соседка наша ехала с нами только сутки.
Я познакомился с ней: она акушерка.
— Выгодно ваше ремесло?
— Роды — нет: десять долларов. Прекращение беременности — сорок долларов.
— Это разрешено законом?
— Как в каком штате, но везде на это смотрят сквозь пальцы.
И она показала, как смотрят сквозь пальцы..
— Это… не считается безнравственным?
— Но за что же несчастная одна обречена нести все последствия того положения, при котором для нее в сто раз окажется более безнравственным естественный ход событий? И чем я поручусь, что, не получив от меня помощи, она не покончит и с собой и с будущим ребенком? Лучше уж кого-нибудь спасти, и если выбирать: кто там еще будет, а уже эта есть.
В вопросах любви доктор философии и акушерка расходятся.
Акушерка жалуется, что в числе рутины и обломков прошлого, завезенных со старого материка, находятся и вопросы любви, свободного чувства, которые далеко не на высоте. Даже развод, хотя и с неизмеримо меньшими затруднениями, чем у нас, сопряжен все-таки и здесь с хлопотами. Акт венчания необходим: без этого остановившаяся в гостинице вместе с мужчиной женщина, если она не записана под его фамилией, получает билет проститутки. И все дело опять-таки сводится, следовательно, к соглашению двух, потому что паспортов нет же. Энергичная проповедь Вудгол изменила, впрочем, за последнее время отношение ко всем этим, отжившим свое время, формам.
Доктор философии, заложив рука за руку, говорит безапелляционно:
— Любить надо раз и навсегда. Если разочаровалась — бросить и больше не унижаться. Неужели всегда кокетничать, строить глазки? Я ненавижу это…
Мы проезжаем необитаемыми пустынями, но и здесь телефоны и электрический свет на самой маленькой станции.
Изредка видишь громадные фургоны, пару крупных, как дом, лошадей и сидящего на высоких козлах