Мне нравятся и его скрипичный концерт, и его месса — это чудесная музыка. Те, кто считает, что в конце жизни Стравинский начал сочинять беднее — дураки. Ими движут зависть и клевета. На мой вкус, все в точности наоборот. Некоторые его ранние работы мне меньше нравятся, например, «Весна священная». Она довольно груба, по большей части рассчитана на внешний эффект, и в ней мало смысла. То же самое могу сказать и про «Жар-птицу», на самом деле она мне не очень-то нравится.
Тем не менее, Стравинский — единственный композитор нашего столетия, которого я без малейшего колебания назвал бы великим. Возможно, он не все умел сделать, и не все, что сделал, сделал одинаково хорошо, но лучшие его произведения меня восхищают.
Другой вопрос, насколько Стравинский — русский композитор [31] .
Вероятно он был прав, что не вернулся в Россию. У него чисто европейские представления о морали. Я это ясно увидел в его мемуарах: он говорит о своих родителях и коллегах совершенно по-европейски. Мне такой подход чужд.
И мысли Стравинского о роли музыки — чисто европейские, прежде всего французские. У меня осталось двоякое впечатление от современной Франции. Мне лично она показалась весьма провинциальной.
Когда Стравинский посетил нас, он приехал как иностранец. Было странно представить, что мы родились недалеко друг от друга: я — в Петербурге, а он — недалеко от него.
(Не знаю, обратил ли кто-нибудь внимание, но у нас обоих: у Стравинского и у меня — польское происхождение. Так же как и у Римского-Корсакова. И все мы принадлежим одной и той же школе, хотя, так сказать, самовыражаемся по- разному. Соллертинский тоже — из обрусевшей польской семьи. Но это — к слову. Не думаю, чтобы это имело серьезное значение.)
Приглашение Стравинского было результатом высокой политики. На самом верху было решено сделать его национальным композитором номер один, но фокус не вышел. Стравинский ничего не забыл. Например, того, что его называли лакеем американского империализма и прислужником католической церкви, причем, те же самые люди, которые теперь приглашали его и приветствовали, раскрыв объятия.
Стравинский протянул одному из этих лицемеров вместо руки трость, и тому пришлось пожать ее, доказав тем самым, что он-то и есть настоящий лакей. Другой — кружил поблизости, но так и не осмелился подойти. Он растерялся настолько, что так и простоял все время в фойе, в точности как лакей [32].
Лакей, сиди себе в передней, А будет с барином расчет, — как сказал Пушкин.
Полагаю, что все это вызвало у Стравинского такое отвращение, что он уехал раньше, чем было запланировано. И правильно сделал. Он не повторил ошибки Прокофьева, который попал как кур в ощип.
Мы с Прокофьевым так и не стали друзьями, вероятно потому, что он вообще не был склонен к дружеским отношениям. Он был сухим человеком и, казалось, не интересовался ничем, кроме себя и своей музыки. Я терпеть не могу панибратства. Прокофьеву оно тоже не нравилось, но сам он позволял себе смотреть на других свысока.
Сомневаюсь, что сейчас можно сделать окончательный вывод о музыке Прокофьева. Мне представляется, что для этого еще не настало время.
Как ни странно, мои вкусы продолжают меняться, и довольно радикально. То, что мне еще недавно нравилось, теперь нравится меньше, причем значительно меньше, а кое- что совсем перестало нравиться. Так как же я могу говорить о музыке, которую услышал впервые несколько десятилетий назад? Например, я помню сюиту Щербачева для фортепьяно «Изобретения», написанную давно, в начале двадцатых. В то время мне казалось, что она довольно хороша. А недавно я случайно услышал ее по радио. Там нет вообще никакой изобретательности!
И то же самое с Прокофьевым. Многие из его работ, которые мне некогда нравились, теперь представляются скучными.
Казалось, как раз перед смертью в его работе начался какой-то новый этап, казалось, что он отыскал свой путь среди новых дорог. Возможно, эта музыка была бы глубже той, что мы знаем, но это было только начало, а продолжения нам не дано узнать.
У Прокофьева было два любимых слова. Одно из них — «забавно» (В английском тексте «amusing». Может быть, Прокофьев говорил: «занятно», «любопытно» или что-то еще в этом роде? Будем ждать публикации оригинального русского текста. Прим. пе- рев.) — он использовал для оценки чего угодно: людей, событий, музыки. По-моему, на его взгляд «забавное» включало в себя и «Воццека». Вторым было «Ясно?» Им он пользовался, когда хотел узнать, правильно ли его поняли.
Меня эти два любимых слова раздражали. Даже словарь простодушной дикарки Эллочки-людоедки из книги Ильфа и
Петрова [33] включал в себя третье слово — «гомосексуализм». А Прокофьев обходился двумя.
Прокофьев с детства был счастливчиком, он всегда получал что хотел. У него никогда не было моих забот, у него всегда были деньги и успех и, как результат, характер избалованного вундеркинда.
Чехов как-то сказал: «Русский писатель живет в водосточной трубе, ест мокриц и любит прачек». В этом смысле Прокофьев никогда не был русским, и именно поэтому его не потрясла перемена, произошедшая в его жизни.
У нас с Прокофьевым, насколько я помню, ни разу не было откровенного разговора, но мне кажется, что я понимаю его и очень хорошо могу представить себе, почему этот европеец решил вернуться в Россию.
Прокофьев был неисправимым игроком и, в конечном счете, всегда побеждал. Он думал, что все точно рассчитал и на сей раз также выйдет победителем. Около пятнадцати лет он сидел на двух стульях: на Западе его считали советским, а в России — приветствовали как гостя с Запада.
Но потом ситуация изменилась, и чиновники от культуры стали коситься на Прокофьева: мол, что это еще за парижанин? И он решил, что будет выгоднее переехать в СССР. Этот шаг должен был поднять его акции на Западе, потому что там как раз все советское входило в моду, а в СССР его перестали бы считать иностранцем, так что он выигрывал во всех отношениях.
Между прочим, решающий толчок дала ему карточная игра. У Прокофьева за границей образовался огромныйдолг, и ему надо было быстро решить свои финансовые дела, что он и надеялся сделать, переехав в СССР.
А вот почему Прокофьев угодил, как кур в ощип. Он приехал в Москву, чтобы учить других, а они начали учить его. Прежде всего прочего ему следовало изучить историческую статью в «Правде» «Сумбур вместо музыки» [34]. Он ознакомился с партитурой моей «Леди Макбет». И сказал: «Забавно».
Не думаю, что Прокофьев когда-либо рассматривал меня как серьезного композитора; он только Стравинского считал конкурентом и никогда не упускал возможности уколоть его. Помню, он начал рассказывать мне какую-то гадкую историю о Стравинском. Я его оборвал.
Одно время Прокофьев был здорово испуган. Он написал кантату со словами о Ленине и Сталине — и ее отвергли. Он написал песню для солиста, хора и оркестра, также воспевавшую Сталина, — еще один отказ. Мейерхольд начал работу над оперой Прокофьева «Семен Котко» — и был арестован. И, наконец, в довершение всего этого, Прокофьев своим «Фордом» задавил девочку. У него был новый «Форд», и он не смог с ним справиться. Московские пешеходы недисциплинированны, лезут прямо под колеса. Прокофьев называл их самоубийцами.
По характеру Прокофьева был настоящим петухом: он в любой момент был готов кинуться в драку.
Прокофьеву пришлось проглотить множество оскорблений, но он это выдержал. Его не выпускали за границу, его оперы и балеты не ставились, любой чиновник мог его поучать. И единственное, чем он мог ответить, был кукиш в кармане.
Типичный пример — оркестровка балетов Прокофьева — по сей день Большой не пользуется его оркестровками. Даже принимая во внимание тот факт, что оркестровка не была сильной стороной Прокофьева (в ранней юности я сам вносил исправления, исполняя его Первый фортепианный концерт) и