значит? Этого я тоже не знаю.
В те дни было, конечно, довольно много карикатур на Ахматову, пытавшихся изобразить ее одновременно как шлюху и монахиню. Помню, и меня однажды изобразили в виде монаха, в журнале «Советская музыка». Ну какой из меня монах? Как видите, я пью и курю и не чураюсь других грехов. Я даже читаю подготовленные для меня речи о гениальных творениях композиторов, которых терпеть не могу. И так далее. Тем не менее Союз композиторов изображает меня монахом. Но, хотя на карикатурах мы и были одинаково одеты, я не всегда находил с Юдиной общий язык.
Помню, у меня было много проблем в юности: я истощился как композитор, у меня не было денег, и я болел. Вообще, у меня был очень мрачный взгляд на жизнь. И Юдина предложила: «Пойдем к архиерею, он поможет. Наверняка поможет. Он всем помогает». И я подумал: «Пусть отведет, вдруг да и поможет».
Мы пришли. Передо мной сидел откормленный, видный мужчина, а группа женщин перед ним разыгрывала спектакль, бросаясь к его руке, чтобы поцеловать. Около руки было мало места, а каждая дама хотела быть первой. Я посмотрел, увидел, что Юдина — в экстазе, и подумал: «Нет, я ни за что не буду целовать его руку». И не стал.
Архиерей бросил на меня весьма сочувственный взгляд, но мне было плевать на его сочувствие. Он мне ничуть не помог.
Другим любимым студентом Николаева был Владимир Софроницкий, которого Николаев звал Вовочкой. Николаев обожал его. Вот как проходили их занятия. На уроке Вовочка играл «Симфонические этюды» Шумана. Николаев говорил: «Изумительно, Вовочка! К следующему разу приготовь, пожалуйста, сонату Листа».
Вокруг Софроницкого почти немедленно возник культ. Мейерхольд посвятил ему одну из своих лучших постановок, «Пиковую даму». Репутация Софроницкого постоянно укреплялась, а популярность достигла максимума как раз перед его безвременной смертью. Но я не думаю, что судьба Софроницкого была очень счастливой, в ней было все: алкоголь, наркотики, сложная и запутанная личная жизнь. Он мог выпить перед выступлением бутылку коньяка и свалиться; концерт, конечно, отменяли. Софроницкий никогда не гастролировал за границей, хотя я думаю, что один раз он был в Варшаве, и раз — во Франции. В 1945 году Сталин приказал Софроницкому приехать в Потсдам на конференцию. Его одели в военную форму и привезли. Вернувшись, он ничего не рассказывал об этом. Не думаю, чтобы многие знали об этой поездке. Но как-то Софроницкий показал мне, как Президент Трумэн играл на рояле.
Софроницкий был похож на Юдину тем, что ты никогда не знал, чего от него ожидать. В 1921 году они окончили Консерваторию, и оба играли сонату си-минор Листа. Их выступления произвели сенсацию, собрался весь Петроград. Внезапно на сцену вышел Николаев и сказал: «Студент Софроницкий болен и надеется на ваше снисхождение». Я был несколько удивлен. Софроницкий, как и ожидалось, сыграл блестяще, и после экзамена я подошел к Николаеву и спросил, к чему все это было. Если ты болен, не играй. А если играешь, то зачем объявлять, что ты болен. Чтобы вызвать сочувствие?
Помнится, Николаев сказал мне, что у Софроницкого высокая температура. По правде говоря, я не очень-то этому поверил.
Мы с Софроницким несколько раз играли вместе, исполняя «Вариации для двух фортепьяно» Николаева. Николаев считал себя композитором, но на самом деле для этого не было больших оснований. Мы играли «Вариации» и смеялись между собой. Смеялись, но играли.
Софроницкий любил рассказывать такую историю о Глазунове. К нему прибыл курьер: «Скорее к Глазунову, ему надо срочно вас видеть». Софроницкий бросил все свои дела и помчался к Глазунову домой. Добрался туда, и его впустили к Глазунову, который дремал в своем кресле, опустив голову на толстый живот.
Молчание. Глазунов открыл один глаз и долго разглядывал Софроницкого, а потом спросил, едва шевеля языком: «Скажите, пожалуйста, вам нравится 'Hammerklavier'?» Софроницкий с готовностью ответил, что, конечно, он ему очень нравится. Глазунов долго молчал. Софроницкий стоял и ждал, пока Глазунов не пробормотал еле слышно: «Знаете, а я не выношу эту сонату». И снова заснул.
Подобное случалось и со мной. Можно было бы сказать что я — ученик Глазунова. В мое время камерную музыку в Консерватории преподавал только Глазунов, и, естественно, я учился у него. У него был собственный стиль обучения, который человеку со стороны мог бы показаться странным.
Мы приходили в его кабинет на первом этаже. Огромный Глазунов садился за свой стол, и мы играли. Он никогда не прерывал. Мы заканчивали пьесу (скажем, трио Шуберта), и Глазунов что-то бормотал себе под нос, не поднимаясь из-за стола, спокойно и кратко. Было трудно разобрать, что он говорил, и в большинстве случаев мы этого не понимали.
Проблема была в том, что я сидел за роялем, и мои товарищи — рядом со мной. А Глазунов — за своим столом, довольно далеко от нас. Он никогда не вставал, не придвигался и говорил очень тихо. Казалось, что нельзя попросить его повторить, и так же казалось, что нельзя придвинуться к нему поближе. Странная ситуация.
Мы повторяли произведение с начала до конца, лишь догадываясь, что надо изменить. Наша инициатива никогда не вызывала возражений. После повторения Глазунов произносил другую речь, еще тише и еще короче, после чего мы отбывали.
Поначалу меня чрезвычайно расстраивал этот метод руководства и особенно удивлял тот факт, что Глазунов никогда не вставал из-за своего стола и не приближался к нам, хотя бы для того, чтобы заглянуть в ноты. Но со временем тайна его странного поведения открылась.
Вот что я заметил. Во время уроков Глазунов иногда, бормоча, наклонялся к углу своего большого директорского стола и оставался в таком положении некоторое время, а затем с некоторым трудом выпрямлялся.
Заинтересовавшись, я усилил свои наблюдения за действиями нашего любимого директора и пришел к такому заключению: Глазунов действительно, как любили говорить многие, напоминал большого ребенка. И как ребенок всегда добирается до соски, так и Глазунов. Но с существенным различием. Которое состояло в том, прежде всего, что Глазунов вместо соски использовал специальную трубку, резиновую трубку, если мои наблюдения были правильны, а во- вторых, вместо молока он потягивал алкоголь.
Это не мои догадки, это — факты, которые я установил и подтвердил повторными наблюдениями. Без такого подкрепления Глазунов был неспособен провести занятие. Именно поэтому он никогда не поднимался из-за своего стола и именно поэтому его указания ученикам становились все более невнятными и короткими.
Может сложиться впечатление, что у Глазунова нечему было научиться. Если так, то вы ошибаетесь. Он был превосходным педагогом, но сначала нужно было понять, как у него учиться. Я думаю, что постиг это искусство, я раскрыл секрет. И поэтому имею полное право называть Глазунова одним из своих учителей. Чтобы действительно научиться чему-то у Глазунова, надо было встречаться с ним как можно чаще, ловить его везде, где возможно: на концертах, в гостях, и естественно, в Консерватории.
Прежде всего, в Консерватории, так как Глазунова проводил там почти все свободное время. Сейчас в это трудно поверить, но он присутствовал на каждом рядовом консерваторском экзамене, без исключения. Он посещал даже экзамены ударников, и зачастую бывал там единственным посторонним.
Чему я научился у Глазунова? Многому, множеству существенных вещей. Конечно, я мог бы научился у него еще большему, но я был всего лишь мальчик, правда, прилежный и трудолюбивый, но — всего лишь мальчик. Я сейчас жалею о многом упущенном.
Эрудиция Глазунова в истории музыки была необыкновенной для тех дней. Он знал, как мало кто другой, замечательную музыку великих контрапунктистов фламандской и итальянской школ. Это сейчас все такие умные, никто не сомневается в гениальности и жизнеспособности музыки пятнадцатого и шестнадцатого веков. Но в те дни, будем откровенны, картина была совершенно другой: эта музыка была тайной за семью печатями. Даже Римский-Корсаков считал, что музыка началась с Моцарта, Гайдн вызывал сомнения, а Бах считался скучным композитором. Что уж говорить о до- баховском периоде? Для моих товарищей это было просто пустыня.
Глазунов восхищался Жоскеном де Пре, Орландо ди Лассо, Палестриной и Габриели, и я невольно начал тоже получать от них удовольствие, хотя поначалу их музыка казалась мне трудной и скучной. Кроме того, было просто очень интересно слушать, как Глазунов оценивал эту музыку, поскольку он никогда не ограничивался общими восхищенными словами, он действительно знал и любил этих композиторов. И нам