перекрещены. И так грустно было, так тяжко смотреть на все, куда ни глянешь. А мы гоним стадо коров через весь Киев, к мосту на Дарницу.
А каких коров гнали! Племенных, рекордисток по надоям молока. Как вспоминаю, мне и до сих пор жаль моей Юрты. Она шла последней, будто боялась меня потерять, или, может, я тогда не отходила от нее, так как вырастила ее из телушки. Привыкла она ко мне, как, дитя, и я к ней. Целыми днями, годами я около скота, около своих коровок, — разве не научишься понимать их, а они тебя?
Гоним, спасаем скот... Своей Юрте я на рога узелок с едой повесила. Несет она и, если где-нибудь раздастся сильный выстрел, если машина прогремит, каждый раз на меня посмотрит. Я рядом — и идет дальше.
В Дарнице нас послали на Бровары.
Пригнали стадо уже к Остру, когда впереди, на шоссе, произошел бой. Завернули мы скот к селу и узнали тут, что дальше пути нету. Там уже немец. Сдали коров в колхоз, и нас отпустили домой. Подошла я к ограде. Юрта словно только и ждала меня. Увидела, пробилась к моим, рукам. Глажу ее, как каждый день делала, а меня жалость душит, такая тяжкая, что...
Уже были за селом, вдруг слышу — ревет моя Юрта! Оглянулась — корова бежит за нами. Бежит, как когда-то теленком следовала за мной. Как на стойбище шла мне навстречу, надеясь получить чего-нибудь вкусненького перед дойкой.
Девчата, увидев, расплакались.
Шли мы домой и вели за собой Юрту. Снова через Дарницу, через Киев, на Бородянку. Шлях не близкий, незнакомые села. В одном из них увидели скот в загоне — колхоз не выгонял свой. Там и оставили в стаде Юрту.
Вступили оккупанты — хватали девчат, хлопцев и отправляли в неметчину. Я не хотела покидать наше село. Так никакая сила и не вырвала меня из него. Двенадцать раз везли меня из Бородянки в Киев под охраной полицаев, и двенадцать раз я убегала от них.
Последний раз уже не думала, что вырвусь. По четыре человека вели нас через Киевский вокзал к поезду. Шли между двумя рядами гитлеровцев и полицаев. Они стояли один около другого плотной стеной. У меня на груди дощечка. Сердце мое бьется под ней, бунтует. Я глядь сюда, глядь туда — и решила: вот тут, на перроне. Нагнулась, дернула дощечку, она упала под ноги. Руки ладонями положила на грудь. Сердце мое вот-вот выпрыгнет. Дошли до оркестра. Тут гремит музыка, охранники на дирижера засматриваются. Я шмыгнула между двумя — и в толпу. Поднялся шум, крик, кто-то отдает команду, а марш все заглушает. Не отважились, должно быть, портить парад, не очень меня и преследовали. Убежала!.. Скрывалась по селам, аж пока не пришли наши.
Ну, теперь все повернется — фермы, работа, надои, песни. Радовались девчата. Оно и восстанавливалось, да не сразу. Сперва поехала наша молодежь на Донбасс, шахты оживлять.
Если бы сегодня я поехала на Первомайку, то узнала бы людей, а они — меня. Мы целую неделю вытаскивали из шахты убитых, пока до угля добрались. Матери, братья, сестры вокруг. Потом уголь выдавали «на-гора» — это так по-шахтерскому говорят. И бородянские девчата с «шахтерками» на груди под музыку поднимались из забоев, давали рекорды.
Год проработала я там. А как услышала, что войне конец, село словно сотней рук потащило меня домой. Как представлю себе нашу ферму, девчат с подойниками, ветер будто веет тебе в лицо туманятся очи.
Вернулась домой, в село Небрат, и застала пустую хату: мать померла, брат на фронте убит. Осталась я одна. Увиделась в Бородянке с подругой, она в колхозе имени Ленина заведовала фермой. «Перебирайся к нам, поставлю дояркой». Некого было мне оставлять в Небрате, и пошла в Бородянку.
Как раз колхоз скупал по базарам породистых и просто хороших коров. Вспомнила я про свою Юрту. Хоть бы, думаю, не ее, а уж телушку от нее приобрести. Поехали туда, где ее оставили, привели двух телок, назвали Фиалкой и Розетой. Вижу — из них дело будет. Потом сохранили от них телят, потом еще одно потомство. Так я подобрала себе группу. Появились у меня Радуга, Роза, Фанелька, Фигурка, Ракета.
Счастливее меня не было, пожалуй, на свете. Что любила, о чем мечтала — все возвернулось. И работала много, себя не жалела. Молоко, как известно, в кормах, в уходе за коровами, в твоих руках. Первый год я получила полторы тонны молока на корову, потом две, три и наконец — шесть тысяч семьсот восемьдесят килограммов! Дойти до них было нелегко. Но только это был мой шлях, избранный самой для себя, и я не остановилась на полдороге. Этот путь был для меня не тяжким, не каменной горой, а шляхом. Я сама его себе стелила.
Повезли моих коров в Москву, на Всесоюзную выставку, в специально оборудованном для них вагоне. Проехали Киев, дальше железная дорога пробегала вдоль дороги, по которой гнала я когда-то свою Юрту. Гляжу за окно, припоминаю все, припоминаю, радуюсь и плачу.
На выставке мою Ракету признали чемпионкой. По коврам ее провели через весь демонстрационный зал. Вручили мне диплом, и я с Ракетой прошла почетный круг.
Заслуженный плотник
Хозяйственный двор колхоза заставлен разными сельскохозяйственными орудиями и машинами. Мы с Иваном Иосифовичем мигом обошли дощатые навесы и очутились в хранилище древних ремесел — в столярной. Тут работал бородянский старожил Гаврило Дорошович Нездолий.
Эту фамилию я записал в свой блокнот еще в музее. Там на одном из стендов бросилось в глаза сохранившееся почти новое «Свидетельство № 29199» от 1939 года, выданное участнику Всесоюзной сельскохозяйственной выставки Нездолию Г. Д., бригадиру бородянского колхоза имени Ленина, который в то лето взял на площади 38 гектар по 172 центнера картофеля с каждого гектара!
— Нездолий плотничает на колхозном дворе, — сказал секретарь парткома.
— Сколько же ему лет?
— На подступах к девятому десятку. Это наша живая память двух эпох и трех войн. Его только спроси — не переслушаешь.
— Надеюсь, что бородянских авиаторов он знает больше и лучше, чем кто-либо, — сказал я не без задней мысли, ибо к раскрытию загадочной фамилии и неизвестной судьбы штурмовика практически дело ни на шаг не приблизилось.
Иван Иосифович на это ничего не ответил, но улыбкой подтвердил, что воспринял все как следует. Он продолжал свою мысль:
— Я завидую людям богатой памяти. Иногда слышишь — сойдутся два бывших солдата и как начнут строчить названия, номера полков, фамилии офицеров, генералов. Сдается, что они только вчера демобилизовались. Дед Гаврило за свой век исходил пешком и объездил на лошадях всю Россию. А как рассказывает! Свою жизнь, должно быть, легче всего запомнить.
— Не совсем так. Есть среди бывальцев и такие, из которых слова не вытянешь. Давайте с Гаврилом Дорошовичем и начнем прямо с летчика.
Иван Иосифович, казалось мне, не прореагировал на мою просьбу, думая о чем-то другом. Я уже замечал за ним такую черту: разговариваем о каком-то деле, он будто слушает, даже кивает головой, но ничего не говорит, потому только отвернешься от него, уже легла полоса пыли вслед за его мотоциклом. Подивишься, а он погодя выплывет с другого боку и так, вроде бы ничего не произошло, продолжает разговор, на чем прервали. И сейчас я почувствовал, что секретарь парткома расслышал мою просьбу, но у него на этот счет свои соображения и он по-своему их реализует.
Иван Иосифович довел меня до мастерской, позвал низенького человека в кепочке, старенькой сорочке навыпуск, довольно еще прямого и стройного, очень похожего на Андрия Волыка из известной повести «Фата-моргана» (и у него, как у Волыка, беспалая рука и лицо, на котором будто написано: «То были времена, ваша милость!»).
— Вот товарищ интересуется... Он сам скажет, — так Иван Иосифович познакомил нас и, пока я пожимал старику корявую, как необтесанная доска, правую руку, исчез, словно растаял в воздухе.
Кузница, столярка.... Недаром хорошие учителя начинают отсюда трудовое воспитание сельских