прочитал уже страшный рассказ про скрягу-ростовщика Гобсека, и напрасно пани, увидав у него в руках эту книжку, презрительно проронила:
— Что ты там поймешь, Леон?
Напрасно она так думает. Леон многое понял. И когда его послали в Радзивиллов встречать барина, он подпрыгнул от радости. Многое мог бы он ответить барину. Да кто знает, заинтересует ли чужеземца судьба Леона, захочет ли он слушать о верховненских ужасах. Да, он мог бы описать дьявола Кароля, мог бы так описать, что все люди ужаснулись бы, узнав, что за житье в Верховне. И о Нехаме мог бы Леон рассказать. Как любит ее, как постоянно видит перед собой ее глаза; может, мсье подаст добрый совет…
Забравшись вечером в свою каморку на антресолях и зажегши свечу, Леон, обессиленный тревожными думами, обступившими его со всех сторон, склонился над книжкой.
Внизу, в комнатах графини, раздавались веселые голоса, оттуда долетали звуки рояля, но Леон ничего не слышал. Перед ним развертывалась иная жизнь, и он слушал речи незнакомых ему дотоле людей, ясно видел их лица; сердце его трепетно билось, сочувствуя доброму старику Горио, проникаясь гневом и презрением к его легкомысленным дочкам.
Догорела свеча, Леон зажег огарок, но и тот скоро кончился. Тогда он закрыл лицо руками и застыл на лавочке у окна, погруженный в размышления и мечты.
Сентябрьская ночь сотрясала сад властными порывами ветра, громоздила на небосводе дождевые тучи и разносила эхом по всей округе стук сторожевых колотушек.
Долго еще не гасил света в управительском флигеле Кароль Ганский. Налегая грудью на стол, он старательно писал на широком листе: «Его высокоблагородию господину Киселеву, Федору Каллистратовичу, в Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии…»
Перед сторожкой сошлись сторожа Мефодий и Никодим. Они спрятали в свитки колотушки, набили трубки табаком и молча курили, поглядывая в темное небо. Пахнуло дождем. На селе наперебой лаяли собаки. В гуще туч беспомощно метался месяц, силясь пролить на землю свое серебристое сияние. Спал дворец, спали поля. Лишь во флигеле светились окна.
— Не спит, люцифер, — прошептал осторожно Мефодий.
— Колдует, дьявол. Небось новую забаву себе выдумывает.
Никодим погрозил кулаком в сторону флигеля.
— Я бы его поучил.
— Пробовали уже.
Никодим понял намек Мефодия. Год назад, когда Ганский возвращался как-то через греблю, в него запустили камнем, только попали не в голову, а в плечо. А что после того на селе творилось! Лучше и не вспоминать… Не одна спина еще и доныне болит от господских плетей.
Сторожа, вздохнув, достают из карманов колотушки, и, попыхивая трубками, расходятся в разные стороны.
Однообразный перестук нарушает покой ночи. Ветер гудит в деревьях, как в мачтах кораблей.
Глава пятая ОСЕНЬ
Бальзак встретил рассвет, как часто бывало в последнее время, с чувством острой неудовлетворенности и сожаления о минувшей ночи. Он любил ночь, приносившую с собой одиночество, о котором он, как это ни странно, все больше грустил теперь в Верховне. Впрочем, и ночь не рассеивала повседневных забот и тревоги, похожей на невыразимую тоску, на запоздалую, неукротимую боль. Лежал навзничь в просторной постели, широко раскрытыми глазами ловил улыбку лукавых амуров в головах, ждал, когда внизу прозвучат шаги, когда во дворце проснутся.
Ему показалось, что вокруг все вымерло, и эта мысль напугала и смутила его. Он посмотрел на стол и увидел высокую стеклянную чернильницу на широкой мраморной подставке, связку гусиных перьев в серебряном стакане; поодаль лежала стопа бумаги. Все здесь, на* столе, ждало его. Он перевел взгляд на свои руки, словно хотел увидеть в них что-то новое, незнакомое, но перед глазами были те же руки, которые так уверенно и крепко держали перо и в Париже, и в Риме, и на Корсике. Он вздохнул и сел в постели, облокотившись на подушки. А немного погодя, когда утро завладело парком и окропило солнечными лучами кроны деревьев, Бальзак сидел за столом, сжимая в руке перо, углубленный в тяжелые думы.
Стук в дверь заставил его очнуться.
— Войдите!
Уже произнеся это, он вспомнил, что на нем только белый хлопчатобумажный халат, раскрытый на груди, но было поздно. Дверь скрипнула. Эвелина переступила порог.
— Друг мой, неужели вы еще не ложились?
Легкий всплеск шелковых ладоней, блеск перстней на пальцах, низкий, волнующий голос — все это сразу наполнило комнату радостью и светом. Бальзак бросился навстречу, опрокинул по дороге пуф, зацепился туфлей за ковер и преклонил колени. Он протянул к ней руки и так стоял, откинув голову, широко открыв глаза, ожидая и зовя губами. И, оглядывая ее с ног до головы, не уставал дивиться величественной прелести, строгим и ясным чертам лица, длинным ресницам, бросавшим едва уловимую тень на бледные щеки.
— Ева! — окликнул он и страстно двинулся к ней на коленях, пытаясь обнять ее ноги.
— Встаньте, Оноре! Сейчас же встаньте. Безумный, злой и ненасытный Оноре! Я пришла не за лаской в такую рань. Встаньте!
Он покорился. Поднял пуфик, поставил, отошел к камину и, скрестив на груди руки, застыл в молчании. Щуря глаза на свет, Эвелина прошла к столу, повернула кресло спинкой к окну и села. Она смотрела на Бальзака с откровенным любопытством и не спешила начинать разговор. А он тоже молчал, угадывая причину, вынудившую добродетельную Еву подняться к нему так рано.
Это ее первое посещение за неделю его жизни в Верховне и первая их встреча наедине. Волна страсти улеглась где-то в глубине естества, утихла, и восстановившееся внезапно равновесие слегка удивило и встревожило его. А она, точно почувствовав эту внезапную перемену, поманила его рукой, позвала безмолвно, одним движением губ, и он тихо прошел к креслу, отодвинул пуфик и сел спокойно у ног.
— Как ваши успехи, Оноре? — спросила она, мягко, но решительно отведя руки, жадно потянувшиеся к ее плечам.
— Как видите, Ева, плохи. Никудышны. Вы мучаете меня, Ева. Зачем? — Он поднялся, отступил на шаг и снова уронил пуфик. Раздраженный, отбросил его прочь ногой и, приблизившись к креслу, склонился над Эвелиной.
— Вы молчите, Ева! Так дальше не может продолжаться. Неужели для этого я, как безумец, мчался из Парижа в эту пустыню, неужели для меня в вашем сердце нет ничего, кроме пустых фраз?
Он старался найти ответ в спокойных карих глазах, искал дрожащих желтых искорок, не находил, и тогда, уже не владея собой, закричал:
— Ева, берегитесь, Ева!
И она отшатнулась; протянула, защищаясь, вперед руку, а он схватил и обрушил на нее ливень поцелуев. Она опускала руку ниже, и ниже склонялась его голова, его длинные каштановые волосы разметались на ее коленях, сквозь шелк платья она чувствовала прикосновения горячих и беспокойных губ.
— Оноре, я не для этого пришла. Не для этого.
В голосе Евы он уловил странную, неизвестную доселе холодность, но сдержать своего возбуждения уже не сумел и, обхватив руками голову Ганской, он прижал ее к себе и припал ртом к полным, чуть суховатым губам, словно, гонимый извечной жаждой, достиг спасительного родника и не мог от него оторваться.
…И когда утихли страсть и ласка, он лежал на ковре, опустошенный и немного растерянный, а Эвелина сидела рядом, обхватив руками колени, устремив глаза в дальний угол комнаты. На черном