тяжести вдруг осевшего тела, когда с каждым шагом так и кажется, что сейчас провалишься в бездну, когда ничего не понимаешь, ничего не сознаешь, когда и «в мыслях», и на языке одно только слово: «Дети! Дети!»
Вот «больное место» беззащитного, беспомощного молчалинства. По мнению моему, оно представляет поистине неистощимый родник для размышлений, да и для художественного воспроизведения в нем чуется весьма небезынтересная канва. Я даже думаю, что тут, именно тут и таится зерно той заправской русской драмы, которой доднесь никак не могла выродить из себя русская жизнь… Итак, настоящая, захватывающая дух драма найдена!
Но кто же воспроизведет ее? и когда?
Отголоски*
I. День прошел — и слава Богу!*
Это было утром; я сидел за чаем и читал только что принесенную газету. Ужас, что там было: мужчинам режут носы, уши, живых сжигают, сажают на кол, женщин насилуют и стадами продают в гаремы, детей бросают вверх и принимают на штыки… Это в газетах так, а какова должна быть действительность! Каково тут быть, видеть! Представьте только себе, летит с высоты ребенок и падает на подставленные штыки…
Я закрыл глаза — как будто это ужасное зрелище, произошло передо мной въяве. Я видел этого ребенка, я чувствовал себя отцом его. Все внутренности во мне жгло и рвало.
Не знаю, каким образом разрешился бы для меня этот неслыханный кошмар, если бы, к моему облегчению, в эту минуту не раздался в передней звонок.
Мы, люди культурного слоя, возбуждаемся очень легко. Художественные инстинкты до такой степени в нас развиты и выхолены, что самые чудовищные образы воспроизводятся нами мгновенно и во всех подробностях. Мы поражаемся быстро, сильно и даже искренно, но увы! как-то уж чересчур беззаветно. Как будто не понимаем и не хотим понимать, что и для инстинктов художественности нужно какое-нибудь практическое разрешение. К каким практическим результатам мог бы привести меня
По силе удара звонка я догадался, что пришел друг мой Глумов* — и это был действительно он. Покуда он снимал в передней пальто, я уже чувствовал, что мой кошмар мало-помалу тает; тем не менее первым моим движением, при его появлении, было наскочить на него и воскликнуть:
— Ну, на! ну, читай! Читай вот… читай!
Но он даже не взглянул прямо, а как-то искоса посмотрел на мои ноги, как будто хотел сказать: эк тебя подмывает! и при этом легонько отвел меня от себя рукой.
— Читал, — ответил он сквозь зубы.
— Ну, и что ж?
— Читал, — вот и все, — повторил он с возрастающею загадочностью.
Но для меня этого было недостаточно. Хотя художественная картина № 1-й, изображавшая обугленных людей и детей, принимаемых на штыки, уже в значительной мере побледнела, но при виде Глумова, с его загадочностью, нервы мои вновь поднялись, и новый мотив вдруг переполнил все мое существо. Сейчас же вынырнула художественная картина № 2-й: позор! позор! позор!
— Но ведь это — позор! — опять наскочил я на Глумова, — пойми наконец: позор! позор! позор!
— А тебе что? — процедил он, бросая на меня косой, почти злобный взгляд.
— Как «что»! Но понимаешь ли… ведь это наконец — ужас! Целый ад там… сатана там… понимаешь ли: сатана!
Я задыхался; картина № 1-й, совсем было исчезнувшая, опять засветилась; сатана, с его немыслящим, искони потухшим взором, так и надвигался на меня из глубины…
— Кому — «ужас», а ты — живи в свое удовольствие! — угрюмо проговорил Глумов, делая рукой нетерпеливое движение.
Ясно, что с его стороны было что-то преднамеренное. Не то чтоб он не интересовался
— Ты это что говоришь?
— Говорю: живи в свое удовольствие!
— Ты это, конечно, затем говоришь, что
— Не для тебя одного, а вообще… Живите, говорю, в свое удовольствие — вот и все!
Я вспыхнул.
— Тут совсем жить нельзя, а он об какой-то жизни в свое удовольствие твердит! — воскликнул я, — нельзя жить, нельзя! Мерзко! противно! подло!
— А коли тебя так мутит, так пошли в «дамский кружок»* три целковых — может, и полѐгчит!
Старинная товарищеская привязанность к Глумову в значительной степени помогает мне выносить его выходки, несмотря на то что по временам они бывают обидны. Но на этот раз поведение его показалось мне даже не обидным, а просто нелепым.
— А знаешь ли, — сказал я, — с твоей стороны, это даже глупо!
— Что же особенно глупого?
— А все, весь твой разговор. Глядишь ты глубокомысленно; слово скажешь — словно рублем подарить хочешь… Ну, сообрази в самом деле: что такое ты сейчас нагородил?
— Изволь, я и другое что-нибудь скажу. Например: познай самого себя!
— Ну-с, дальше-с!
— А дальше: и сообразно с сим распорядись. То есть опять-таки: вынимай три целковых и отправляй их в «дамский кружок»!
Сердце во мне так и кипело. Но меня в особенности поразило, что он двукратно и, конечно, не без намерения указал на «дамский кружок». Как будто бы я…
— Ха-ха! но почему же именно в «дамский кружок»?
— А потому, что ты — художник, ну, а там дамочки… Помнишь, как у Толстого в «Анне Карениной»: дамочки, бутылочки, рюмочки…
И он точно так же вкусно потянул в себя воздух, как и Стива (в «Анне Карениной»), проснувшись на другой день после грехопадения.
— А ведь ты, Глумов, и сам… художник! — не удержался, сказал я.