холм, где в иссохшей глянцевитой траве то и дело попадаются ягоды земляники, теплые и яркие, словно капли крови. Жаркий воздух насыщен целебной сосновой горечью, в просветах между медных стволов зеленеет ржаное поле, по которому светлыми волнами прокатывается ветер. Ржаные поля отлого поднимаются к горизонту, где среди раскидистых вязов виднеются крыши деревни и откуда желтой извилистой лентой к холму бежит дорога. Отрадно присесть на скользкий хвойный настил, прислониться щекой к шершавой сосновой коре и всматриваться в даль — туда, где на дороге появляется женская фигура в белом, и сердце замирает от сладкого предчувствия, обещающего любовь и счастье. Однако и этому виденью никогда не сбыться наяву: нет сейчас тех русских помещичьих гнезд, тех скрипящих и потрескивающих деревянных ампирных дворцов, откуда выпархивали барышни в белом. Высшее счастье, даруемое человеку только фантазией, и горечь несбыточности в видениях России сплетались неразрывно.
Корсаков, выслушавший в жизни несметное множество рассказов, повествований, исповедей, никогда не встречал рассказчика лучшего, чем его отец. Корсаков-старший не просто излагал события — он создавал образы тех стран и времен, где протекало действие его рассказов, и Виктор, впечатлительный мальчик, впитывал эти образы навсегда. Трудно сказать, насколько соответствовала реальная Россия тем образам, которые вставали в рассказах Федора Корсакова, но их обаяние навеки подчинило себе душу маленького Виктора. Воображаемый мир сделался для него родным и, как часто бывает, именно в силу своей недостижимости казался ему особенно прекрасным. Россия оставалась величественной и прекрасной даже в своих страданиях — татарщина,, крепостничество, Смутное время, пугачевщина, — даже в своих поражениях — пожар Москвы, Севастополь, Порт-Артур... Слушая рассказы о России, читая и размышляя о ней, мальчик чувствовал, как в душу его нисходит светлый и могучий дух, возвышающий его над повседневным миром, изгоняющий тоску заброшенности и сиротства, которой он, чуждый этому миру, нередко бывал подвержен. И во все великие моменты русской истории Корсаков видел в гуще событий своих предков. Пращур его был правой рукой Дмитрия Донского; другой Корсаков, служа Василию Темному, гонялся за мятежным князем Дмитрием Шемякой; воевода Корсаков погиб в Ливонии при штурме Феллина; солдаты румянцевского генерала Корсакова штыковыми атаками гнали десятикратно превосходящие полчища турок; экспедиции кавказского генерала Корсакова наводили ужас на горцев в Дагестане и Чечне. Корсаковы воевали и умирали всегда, когда воевала Россия. «Двадцать поколений твоих предков воевали за Россию, — говорил Корсакову отец. — Если кто-то из них и выходил в генералы, то из боевых офицеров, а не из штабных, а иные и не успевали выйти». Отец рассказывал Виктору 6 кавалергардском поручике Корсакове, прославившемся гигантским ростом, силой и разгульным нравом, который при Бородино один ринулся навстречу неудержимой лавине французских кирасир дивизии Нансути. Тело поручика так и не было найдено — ни после того, как кирасиры Нансути были отброшены, ни после окончания сражения. «Двадцать поколений! — повторял отец, поднимая вверх указательный палец. — Когда от поколения к поколению передается и совершенствуется одно и то же качество, то получается порода. Одно мне непонятно: за кого придется воевать тебе?» Задав в очередной раз этот риторический вопрос, Федор Корсаков тяжело вздыхал и замолкал, но ненадолго: в последние годы жизни рассказы стали его единственным развлечением, и он был рад говорить, если кто-то соглашался его слушать. От жены, всегда озабоченной тем, как прокормить маленького сына и хворого мужа, он не смел требовать внимания, да и по складу характера не мог ничего требовать от окружающих. Отдыхал он только с сыном, готовым до бесконечности слушать его рассказы о России — отдыхал, даже говоря без умолку, потому что работа памяти и поиск подходящей словесной формы для воспоминаний позволяли ему отвлечься от мучительных болей в позвоночнике — последствия тяжелой контузии, полученной в сражении за Бир-Хакейм.
— Мы, Корсаковы, славились не только на войне, — говорил он. — Губернатор Восточной Сибири Корсаков — наша родня, на Сахалине город назван его именем. В возке и в санях он проделал по краю сотни тысяч верст, везде поспевал, а умер точно так, как врач-немец ему предрек: от дорожной тряски почки омертвели. А Иван Павлович Корсаков, первый красавец екатерининского Петербурга, законодатель мод? Ни одна светская дама тех времен не могла ему отказать, зато он самой императрице отказал в любви. «Больно лакомый кусочек ухватить старушке захотелось», — обмолвился он как-то. Екатерине донесли о его словах, и если б ее вскорости Валерьян Зубов не утешил, один бог знает, чем все это кончилось бы. Но карьеры никакой наш красавец, конечно, так и не сделал — какая там карьера! Хорошо, что цел остался.
И Корсаков-старший пускался в рассказы о своем любимом времени в истории России — о екатерининском веке, сочетавшем в себе блистательные победы и свирепую гражданскую войну, освоение новых земель и безудержное крепостничество, гордыню дворянства и самое постыдное раболепие перед сильными. Федор Корсаков никогда ничего не идеализировал, все, о чем говорил, беспощадно показывал с разных сторон, и потому в его речах сын чувствовал правду. «Тогдашние люди себя от Отечества не отделяли, отсюда и все победы, — говорил Корсаков-отец. — А нынешние только о своем барахлишке думали, все передряги надеялись на печке пересидеть, да не вышло. Тьма тому примеров. Того же Ивана Алексеевича Бунина возьми: правильно он в своих «Окаянных днях» пишет, что большевики — нечисть и беда для России, но я читал эту книжку и грешным делом все время думал, что бы ему самому в добровольцы не записаться? Он ведь здоровый был мужчина, не так давно умер. А Антон Иваныч Деникин все удивлялся: занимаем, бывало, город, все ругают товарищей на чем свет стоит, а в армию никто не вступает. Думают, что кто-то за них все сделает. Так вот и пропала Россия...»
Уехав из России подростком после болышевистского переворота, Федор Корсаков долгое время жил в Варшаве, затем переехал во Францию, а незадолго до войны оказался в Англии. Когда там стали формироваться первые польские части, он, не раздумывая, вступил в них, так как любил Польшу и поляков, несмотря на всегдашнюю подозрительность последних по отношению к России. «Если бы панове при их храбрости имели мозгов побольше, давно бы поняли, что им только России надо держаться — другие все славян предадут», — говорил Федор Корсаков. Чтобы не выделяться именем среди поляков, он назвался Корсакевичем и отправился со своей частью сначала в Северную Африку, где под Бир-Ха-кеймом был тяжело контужен. Ко времени его выздоровления немцы и итальянцы уже капитулировали в Тунисе, а переброшенная из СССР на Ближний Восток армия Андерса была подготовлена и оснащена для войны в Европе вместе с другими союзниками. Несколько польских дивизий перебросили в Италию. «Тут-то у братьев-славян любви к союзничкам поубавилось», — усмехался Корсаков-старший, вспоминая штурмы ключевых немецких позиций у Монте-Кассино. Сберегая своих солдат, союзное командование раз за разом бросало в мясорубку польские части, вынужденные под убийственным огнем карабкаться по горным склонам, дабы выбить немецких парашютистов с укрепленных горных вершин и из развалин монастыря, превращенных в опорный пункт. «Когда мы наконец взяли Монте-Кассино, — вспоминал Федор Корсаков, — то после боя били морды всем союзникам, которых встречали в округе. Интересно, что они почти и не сопротивлялись — видно, понимали, за что. Вообще у союзничков воевали как следует только поляки да канадцы, — впрочем, среди канадцев в некоторых частях славян была добрая половина». Через три недели после взятия Монте-Кассино Федор Корсаков получил пулю в грудь и оправился только ко времени высадки в Нормандии. Ему пришлось принять участие в сражении под Арнемом, где польские части вновь были брошены в самое пекло и шаг за шагом пробивались вперед под огнем по узким дамбам среди затопленных низин. Там Корсакова-старшего ранило трижды в течение одного дня, но выйти из боя он не мог и плелся вперед, пока не свалился без сознания. Товарищи перевязали его и вместе с тремя другими ранеными уложили в более или менее безопасное место — в воронку от авиабомбы, но когда Корсаков очнулся, рядом с ним в воронке лежали три мертвеца. Боль, страх и все прочие чувства в нем заглушал нестерпимый холод, вызванный потерей крови. Впрочем, и погода тоже была сырой и холодной, так что мучительный холод стал самым глубоким военным впечатлением Федора Корсакова. «Но запомни, — говорил Федор Корсаков сыну, — Монте-Кассино и Арнем — скорее исключения, чем типичные примеры военных действий на Западе. В целом все то, что там происходило, — просто детские игрушки по сравнению с Восточным фронтом. Эти большевистские недоумки в 41-м чуть не просрали войну, но народ все-таки воссоздал армию. В 45-м с Красной Армией можно было штурмовать небо. Представляю себе американцев, штурмующих Берлин», — и Корсаков-старший с сардонической усмешкой качал головой. Он не любил Америку и не считал нужным скрывать это от сына. Ему не нравились здешние города, здешний климат, здешние обычаи. Поскитавшись по послевоенной Европе, он в 1950 году с молодой женой решил попытать счастья в Америке, однако вскоре после рождения сына старые раны скрутили его буквально в бараний рог, так что во время частных уроков, которые он давал, он мог неожиданно скрючиться на стуле, заскрипеть зубами и жутко завыть. Таким