бесцветную марь, простирающуюся над нами. Небо словно подстелено выгоревшим полотном, и майор, разумеется, прав: любая туча будет выделяться на нем, как клякса на чистом листе.

— Они же нас загрызут, — говорит майор. — Вы представляете какой шум поднимет отец Егусий? Сначала обрушили на них саранчу, ёк-поперёк, а теперь из-под носа украли дождь, которого они ждут, между прочим, уже полтора месяца…

Это, конечно, очень серьезные соображения. Город на грани паники: засуха, продолжающаяся уже почти шесть недель, подкосила его на корню. У нас еще ладно, кое-как что-то растет, а у них, по рассказам того же майора, полный абзац: торчит из земли жесткая уродливая щетина, нет никакой надежды, что к осени она сумеет выжать из себя хоть сколько — нибудь приемлемое зерно. Как пережить эту зиму? Из чего тот самый “агропромышленный комплекс” собирается своим работникам заплатить?

И вот отчаяние опять-таки переплавляется в ненависть. Ненависть порождает бунт, бессмысленный и беспощадный. Скажите нам, кто виноват!.. Выдайте нам врага — мы его разорвем!..

Нас спасает лишь то, что в Китеж просто так не попасть. Бойцы Православного корпуса, например, попробовали месяца два назад организовать “крестовый поход”. Подняли двухметровый крест, чтобы отвести “бесовское наваждение”, взяли иконы из церкви, святой воды и, распевая молитвы, двинулись напрямик через лес. И вот идти-то здесь вроде бы всего ничего, и лес, прямо скажем, не чаща непроходимая, не бурелом, не тайга, а выбрались оттуда они только через четверо суток, оборванные, голодные, испуганные до дрожи в костях. Пили потом, чтобы прийти в себя, тоже четверо суток. А рассказов всех — пык да мык, ничего из этого не понять. Хорошо, еще никто не погиб.

Однако и без дождя нам тоже больше нельзя. Ботаник только вчера с дрожью в голосе говорил, что пшеница в этом огненном пекле начнет сыпаться дней через пять. Ее уже потом не спасешь. А подсолнечник, на который возлагалось столько надежд, спечется так, что годен будет лишь на растопку. И ведь выхода у нас тоже нет. Гюльчатай на прошлой неделе почти сутки, прикрыв глаза, бродила и по поселку, и по ближайшим окрестностям. Вода есть, говорила она, есть вода под землей, но — глубоко, не достать. Это, кстати, заметно и по колодцам: влага за ночь скапливается там буквально на самом дне.

Кто-то интересуется: а нельзя ли подтащить тучи еще и к городу? Дескать, если надо, то ради такого дела постоим в молитве и день, и ночь… Однако Погодник, покачивая тыковкой головы, этот вариант категорически отвергает. Даже тот дождевой рукав, который сейчас сам отслаивается, дотянуть, по его мнению, до Китежа удастся лишь с громадным трудом. А уж оторвать от плотного грозового фронта что-то еще…

В общем, никакого приемлемого выхода не просматривается.

Сладких пряников, как всегда, не хватает на всех.

— Ох, грех, все-таки грех… — оценивает данную ситуацию отец Серафим. — Хоть и вынужденный, но — грех… Быть сытым среди голодных, богатым среди пребывающих в нищете, счастливым меж тех, кто все потерял… Бог, наверное, и простит, но человек — никогда…

— Так это же грех не наш…

— Чужих грехов нет. Все — твои…

Пока эта дискуссия продолжается, я пытаюсь уговорить Вету участия в сегодняшнем молении не принимать: пойти домой, сберечь силы, она и так, отводя от нас саранчу, вычерпала себя до дна.

Вета в ответ лишь сжимает губы.

С какой стати — домой? Нет, как все, так и она.

— Ну, по крайней мере, не выкладывайся до конца. Ни к чему, гляди: весь Китеж собрался, народу полно…

Это она мне с радостью обещает. Но мы оба прекрасно знаем, что это только слова. Не удержится Вета и, скорее всего, не будет удерживаться: как только пойдет инсайт, откроется миру вся.

В Китеже иначе — никак.

Я убеждаюсь этом буквально через пару минут. Из просвета звонницы, заполненного солнечной слепотой, слетает первый колокольный удар. Масса раскаленного воздуха как бы вздрагивает. Церковь у нас новенькая, из легкого соснового дерева, законченная лишь в прошлом году. Доски со смоляными прожилками еще не успели обветриться, потемнеть, их телесная свежесть как будто сохраняет новорожденную чистоту. И потому кажется, что сделаны они не из древесных волокон, а из светлого солнечного вещества, обретшего плоть. Запах горячей смолы сводит с ума.

Отец Серафим начинает произносить проповедь. Он говорит, что много раз, возносясь над тьмой будничного существования, люди пытались построить некий Град на холме, войти в Землю обетованную, где под небом, очищающем от грехов, царят равенство, справедливость, любовь. Сама множественность попыток, пусть до сих пор неудачных, свидетельствует о том, что это предначертание в человеке есть. И что оно в нем, по-видимому, сильнее всего. Человек стремится не к власти, не к богатству, не к славе, не к мещанскому благополучию, которое пропитывает его самодовольным жирком, человек по божественной природе своей стремится к любви — в этом, и только в этом, заключается его экзистенциальная цель. Мы здесь такие, какими мы были задуманы. Творец всего сущего — не конструктор, не проектировщик, не инженер. Он творит бытие, а не исчисленный и законченный механизм. Время измеряется столетиями, годами, днями, минутами, вечность же, простертую без границ, не измерить ничем. И потому, чтобы сохранить образ, который нам свыше дан, чтобы воспламенить душу, спасти ее, исцелить, мы обязаны помнить только одно: не законы, как бы ни были они хороши, устанавливают любовь, а любовь, не подчиняющаяся ничему, устанавливает свои законы. Нет ничего выше любви, любовь — единственное, с чем человек себя должен соотносить…

Отец Серафим говорит вроде негромко, но как-то так, что голос его звучит будто внутри меня. Это тоже своего рода талант: слова вспыхивают, озаряя сознание бледным непрерывным огнем. Хочется верить в то, что он говорит. Хочется жить в той истине, что утверждается как бы сама собой. Правда, Мерник, по- моему, не верящий ни во что, где-то дня три назад обмолвился, что это просто нейролингвистическое программирование, то же самое в древности, опираясь на интуитивный опыт, проделывали жрецы, шаманы, волхвы, сейчас этим занимаются модные телевизионные проповедники, пророки всяческих сект, организаторы многоуровнего маркетинга, а также — политики, депутаты, обращающиеся к избирателям. Страстно поют эти сирены, песни их завораживают, окутывают человека галлюцинаторной фатой, им почти невозможно противостоять, и — идут, идут, очарованные, тысячи, миллионы на этот зов… Вот так он говорил. И, честное слово, мне даже не хотелось ему возражать. Может быть, Мерник и прав, но это какая- то не та правота. Правота арифметики, а не математики, правота “дважды два” а не “все так и есть”.

И, кстати, отец Серафим никого не заставляет молиться. И уж тем более — именно так, как это предписывает ортодоксальный христианский канон. Он полагает, что есть статусы, подлинность которых не требует доказательств. Напротив, избыточная регламентация их неизбежно порождает сомнения. Так, если человек, скажем, не слишком знакомый, сообщает мне факт, о котором я раньше не знал, то лично я ему верю просто по умолчанию, просто лишь потому, что честность его и порядочность как бы подразумеваются. Однако если он вдруг начинает клясться, что все именно так, дает честное слово, повторяет это множество раз, чрезмерно жестикулирует, заглядывает в глаза, то невольно закрадывается подозрение, что тебе втюхивают какую-то чушь. Примерно то же и здесь. Обряд, расписанный до мелочей, уменьшает подлинность веры. Если тебе упорно твердят, что спасти душу можно, лишь совершив определенные жесты рукой, если благочестие измеряется деньгами, пожертвованными на храм, то невольно начинаешь воспринимать все это как магию, как языческие пляски пред идолом, вырезанным из бревна, такой символический товарообмен: я тебя жиром помажу, бубном перед тобой потрясу, а ты мне за это пошлешь на охоте вкусного кабана. Нет, прав отец Серафим: неважно, веруешь ты или нет, неважно, в какого бога: Будду, Аллаха или Христа. Важно благое намерение само по себе. Оно восхитительной силой своей превращает слова в молитву. Богу вовсе не нужны изощренные ритуалы, ему, если он, разумеется, есть, достаточно нашей любви.

Звон между тем явно усиливается. Ботаник, который исполняет у нас функции звонаря, бьет теперь в бронзу колокола каждые десять секунд. У меня, как и утром, возникает муторная боль в затылке. Она расплывается, ширится, захватывает собою весь мозг. Как будто накачали туда горячего стеарина. Это такая специфическая, пугающая особенность нашего бытия: когда звонит колокол, всем, на ком есть грехи, становится плохо. Причем тем хуже, чем больше собственно грех. Мне в этом смысле еще, можно сказать, повезло: братья Рассохины, например, жутко морщатся и изо всех сил сжимают руками виски. Старший как-

Вы читаете Мы, народ...
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату