Чокнувшись водкой с новыми нашими русскими друзьями, мы перешли на шампанское, которое в России играет такую же роль, как у нас мозельское вино по 50 пфеннигов литр. С шампанским мы так больше и не расставались, начиная с этого первого завтрака, до возвращения на германскую границу, где этот дивный напиток уступил место мюнхенскому пиву... Мне и во сне представлялись пирожки, рябчики, перепела, рыба, бутылки шампанского, увенчанные икрой...»
Письма его из Петербурга и Москвы почти неизменно полны восторгов. Особенно его поражала пышность придворных церемоний. «Днем видел, как в пятнадцати золотых экипажах, крытых пурпурным шелком, перевозили в Зимний дворец драгоценности короны. В каждую коляску впряжены четыре лошади белой масти, при каждой коляске — четыре человека в раззолоченных пурпурных мантиях. Впереди отряд кавалергардов. Кортеж — красоты феерической... Нельзя описать петербургское великолепие. Все пропорции здесь колоссальны... Что до Зимнего дворца, где мы живем, то ты получишь о нем представление, если я тебе сообщу, что в одной из его зал могут ужинать, за малыми столами, три тысячи человек...»
«Феерическая красота», — повторяет он через два года, в следующую поездку в Россию. «На деньги от продажи драгоценностей дам (на выходе царя) можно было бы купить целое королевство...» «Такой гвардии нет ни в одной стране...» «В России принимают в солдаты лишь треть ежегодного контингента новобранцев; можно себе представить, каков подбор для гвардии...» «Московский Кремль необычайно прекрасен. Это целый город, с дворцами, с соборами, размеров, возможных только в такой огромной стране, как Россия...» «Зрелище это (дни коронации) так сказочно великолепно, что мы совершенно ошеломлены. Описать его невозможно, ты все равно не могла бы себе его представить. Перед этим великолепием теряешь мысли, трешь себе лоб и спрашиваешь себя: да точно ли ты в своем уме, или у тебя бред?..» В почти столь же восторженных выражениях говорит он о сокровищах Эрмитажа, о Мариинском театре, о русском церковном пении, — «просто не веришь, что это поют люди...» «Попадая в святую Русь, в эту колоссальную империю с безграничными пространствами, мы, европейцы, живущие в тесноте, испытываем такое чувство, точно покинули нашу планету и очутились в безбрежном мире...»
Русские симпатии Мольтке до некоторой степени отражались и на его взглядах по внешней политике. Так, в пору русско-японской войны он от всей души желает поражения японцам (что довольно неожиданно для главы германской военной партии). В письме к жене от 31 марта 1905 года он пишет: «Я всегда чувствую себя униженным, когда встречаю этих маленьких желтолицых людей. Они со времени своих побед смотрят на нас с совершенным презрением...» «Я потерял всякую надежду на победу России», — пишет он несколько позднее. Стратегия Куропаткина, впрочем, его возмущала: «С тех пор как мир существует, никто не вел войны так нелепо...» Замечу, что симпатии Мольтке к России отнюдь не распространялись на славянские страны вообще. Балканских славян он терпеть не мог, а болгар называл «гуннами» за жестокости, будто бы ими совершавшиеся в пору войны 1913 года; не предвидел он, что именно так, через год, сотни миллионов людей будут называть самих немцев.
Служебная карьера генерала фон Мольтке оказалась чрезвычайно удачной. Император относился к нему очень благосклонно; они встречались постоянно, вели дружеские беседы о самых разнообразных предметах, вплоть до загробной жизни. «Его Величество думает, — пишет как-то генерал жене, — что смерть есть начало новой жизни. Император много размышлял об этих вопросах и подходит к ним гораздо свободнее, чем можно было бы ожидать. Он сообщил мне, что однажды сказал пасторам: «Когда говорят школьникам, проходившим космографию, что Бог сотворил мир в шесть дней, то этим только пробуждают сомнение в их душах...» Сам Мольтке очень интересовался религиозными вопросами. Он думал, что человек продолжает совершенствоваться и в загробной жизни, переходя постепенно из одной сферы потустороннего мира в другую. «Философский зверь», как говорит Ницше, сидел в нем прочно.
В январе 1905 года император сообщил Мольтке, что наметил его кандидатом на должность начальника генерального штаба: граф Шлифен очень стар. «Мне, правда, предлагают фон дер Гольца и фон Безелера, — добавил Вильгельм II, — но первого я назначать не хочу, а второго не знаю...»
Ответ Мольтке делает честь его бескорыстию и независимости характера. Он сказал, что мог бы принять столь ответственную должность при одном условии: император должен обещать, что не будет вмешиваться в военные дела.
Вильгельм II был изумлен — он не привык к таким ответам. Генерал разъяснил свою мысль. Маневры германских войск, сказал он, превратились в совершенную комедию. Они всегда заканчиваются полной победой той армии, которой командует сам император: армия эта неизменно окружает противника и берет его в плен. Поэтому германское офицерство потеряло к маневрам всякий интерес; потеряло оно и доверие к самому императору, ибо не допускает мысли, что он может не замечать разыгрываемой перед ним комедии. Граф Шлифен, напротив, находит, что так и должно быть: ни один генерал и не смеет побеждать своего императора. Но ведь если возникнет война, дело пойдет иначе. Впрочем, добавил Мольтке, никому не известно, какова будет европейская война. Это будет война народов, исход ее не определится отдельной победой, будет долгая тяжкая борьба, из которой и победитель выйдет совершенно истощенным... Как окажется возможным руководить многомиллионными человеческими массами, я не знаю. Думаю, что не знает этого и решительно никто вообще...
Таков был смысл ответа генерала Мольтке императору. Ответ был удивительный и до некоторой степени пророческий, — в этом отношении он ничего не теряет по сравнению с планом графа Шлифена и с французским планом №17. Но, пожалуй, еще удивительнее то, что, выслушав этот ответ, император Вильгельм все же назначил генерала-агностика начальником штаба германской армии.
V
К сожалению, в книге, выпущенной вдовой генерала фон Мольтке, отсутствуют письма, которые он писал в первый месяц войны. Однако его настроения понятны по письмам предшествующим и дальнейшим.
Быть может, читателям достаточно ясен умственный и душевный облик человека, командовавшего в 1914 году самой мощной армией в истории мира. На должности верховного главнокомандующего оказался «интеллигент» (или даже — по другому клише — «мягкотелый интеллигент»).
Слово не очень определенное, однако условный смысл его более или менее понятен. У нас теперь часто говорят об «ордене русской интеллигенции». Это лестное для самолюбия обозначение привилось, хоть оно весьма спорно. Я прожил всю жизнь среди либеральных интеллигентов, среди них надеюсь свои дни и закончить, но совершенно не знал, что состою в ордене. Во всяком случае, с таким же почти правом можно говорить об ордене французской, немецкой, английской интеллигенции. В западных странах не вел в тюрьмы порыв «любви беззаветной к народу». (Если верно, что «смех сквозь слезы» — самое фальшивое выражение в русском языке, то это «любовь беззаветная к народу» следует за ним в непосредственной близости.) Однако жертвенность была и у западных людей, они это достаточно наглядно показали в 1914— 1918 годах. Генерал Гельмут фон Мольтке принадлежал к условному «ордену германской интеллигенции» в такой же мере, как убитые на войне поэт Август Штрамм или социал-демократический депутат Франк. Случай довольно редкий, быть может, даже небывалый: самой мощной армией в истории мира командовал в 1914 году человек, который не верил в военное дело и, уж во всяком случае, ненавидел войну.
«О, если бы мне суждено было отдать жизнь для победы, — писал жене Мольтке 7 сентября 1914 года (в самый разгар битвы при Марне), — я сделал бы это с бесконечной радостью, по примеру тысяч наших братьев, сражающихся в настоящую минуту, по примеру тысяч других, уже павших. Какие потоки крови пролиты, как несказанно отчаяние ни в чем не повинных людей, у которых сожжен дом, разрушена ферма. Ужас охватывает меня при мысли о них. Мне кажется, что я несу ответственность за все это, а между тем я не мог поступить иначе...»
Свою ставку он устроил в Люксембурге, в помещении школы для девочек — в ней не было ни газа, ни электрического освещения. В классные комнаты поставили ровные столы вместо парт, на доски повесили карты, зажгли керосиновые лампы. Такова была при Мольтке главная квартира германской армии. Вероятно,