жизненном пути. А с помощью гильотины — это всего лишь щелчок по шее...»
Некоторые участники революции, впрочем, и в день 7 июля 1792 года проявляли скептицизм и раздражение. «Что, если б Нерон расцеловался с Британиком или Карл IX пожал руку Колиньи?» — с недоумением спрашивал Бильо-Варенн. Не очень верили в братание и умнейшие из жирондистов. Самый красноречивый из них (а красноречивыми были они почти все), Верньо, говорил: «Революция подобна Сатурну: она пожирает своих детей».
На этой умеренной республиканской партии, оплоте французской интеллигенции, лежала печать обреченности. Ее краткий формуляр известен. В учебнике истории о жирондистах сказано: «Они хотели революции без крайностей и выше всего в жизни ставили свободу. Борьбу с монтаньярами они начали слишком поздно и вели ее недостаточно энергично. Они необдуманно затеяли войну сразу с Австрией, Англией, Испанией, Голландией, Пруссией, Неаполем и Пьемонтом. Они наделали много ошибок во внутренней политике и восстановили против себя население Парижа. Вспышка народного гнева 31 мая — 2 июня положила конец существованию их партии. Их вожди погибли. Все они умерли очень мужественно».
Их репутация «благородных мечтателей» (не слишком выгодная репутация в истории) преувеличена. Но эти люди действительно пытались внести в стихийные события моральное начало и думали, что в этом была их сила. На самом деле, в этом была их слабость (если не отвлекаться к «суду потомства» и т.д.). Тот же Верньо, как-то отвечая Робеспьеру, сказал: «Вы стремитесь довершить победу революции террором, я хотел бы довершить ее любовью». Довершить революцию любовью довольно трудно, но не очень ведь «довершил» ее и террор. В последнем счете победили не жирондисты и не монтаньяры, а иные, совершенно беспринципные люди, которые одинаково готовы были идти и с жирондистами, и с монтаньярами, и с Баррасом, и с Наполеоном, и с Бурбонами. Многие из них проделали весь этот путь буквально — правда, на ролях все же не самых главных; но о главных ролях они и не мечтали. Им нужна была карьера, почетное положение, некоторая доля власти и большое количество денег. Всего этого они при всех режимах добивались с полным успехом. Настоящими победителями оказались именно они. Так будет, по всей вероятности, и в СССР.
«Вспышка народного гнева», произошедшая 31 мая, как все подобного рода вспышки, была тщательно подготовлена и, как очень многие из вспышек, была оплачена. «Народ» ворвался в Конвент и потребовал предания революционному суду главных жирондистских вождей — Марат постоянно перечислял их имена в своей газете. Конвент упорствовал довольно долго, потом уступил: 22 человека были суду преданы. Некоторым удалось бежать. Я останавливаюсь на тех бежавших, участь которых решилась в Сент- Эмилионе. Это были Петион, Гаде, Луве, Валади, Саль, Барбару и Бюзо.
Здесь уместно было бы сказать что-либо о бренности человеческой славы. «Скверный товар слава, — сердито говорил Бальзак, — дорого стоит и скоро портится». Что осталось от настоящей, подлинной славы, которой пользовались при жизни названные выше люди? Их имена, конечно, остались: о них упоминается в учебниках. Больше, собственно, не осталось ничего. А люди были яркие, своеобразные, каждый с богатой внутренней жизнью. За исключением Петиона, это были вдобавок хорошие люди; некоторые же из них, как «кающийся дворянин» Французской революции маркиз де Валади, могут быть причислены к людям самым прекрасным.
В те времена их знали все. Такой популярности, как Петион, не имел, пожалуй, в первые годы революции ни один политический деятель. Прозвище у него было, как позднее у Робеспьера, «добродетельный»: «добродетельный Петион» (один из его врагов говорил: «целка Петион»). Его именем часто назывались новорожденные — большевистская революция, с ее переименованными «Троцкими» и еще не переименованными «Октябринами», в этом отношении не выдумала ничего нового. Петион был мэром Парижа и первым председателем Конвента. Должность председателя Конвента несколько позднее занимал и Гаде, стоявший во всех отношениях гораздо выше Петиона.
Другие были несколько менее известны. Луве, впрочем, пользовался громкой литературной славой как автор «Фоблаза». Этот роман в ту пору считался порнографическим: он «опозорил столетие», по словам строгого критика, проявлявшего значительно меньшую строгость в отношении самого себя. Книга на самом деле была всего лишь легкомысленная. Однако понятие «порнография» имеет смысл, меняющийся каждые 25—30 лет, в сравнение с «Любовником леди Чаттерлей» нашего современника Лоуренса «Фоблаз» не идет никак; если же судить по некоторым признакам, то в конце нашего века и похождения леди Чаттерлей будут казаться чем-то вроде тургеневской литературы. В оправдание Луве (для жирондистов вообще не очень типичного) скажем, что ему в пору создания «Фоблаза» было 27 лет; в частной же своей жизни он примеру своего героя отнюдь не следовал: это был лжеразвратник и кабинетный теоретик легкомыслия.
Чтобы не повторять вещей всем известных, лишь очень кратко напомню общую трагедию жирондистов. Двадцать два члена партии предстали перед революционным трибу налом по обвинениям, фантастическим даже в те времена. Некоторые из подсудимых еще возлагали надежды на свое красноречие: они серьезно думали, что можно переубедить революционный трибунал! Недавние московские подсудимые на процессах 1936—38 годов имели много больший опыт — и предпочли (иные успешно) систему признаний и закулисных переговоров. Когда дело дошло до защитительных речей, революционный трибунал признал, что дело достаточно выяснено: речей не требуется. «Зачем столько церемоний, чтобы укоротить («raccourcir») осужденных народом злодеев?» — писал Эбер, вскоре затем тоже «укороченный». Один из подсудимых закололся в момент чтения приговора, остальные были обезглавлены.
Их бежавшие товарищи отправились на север, в Кан. Это была ошибка: им, конечно, надо было сразу бежать на юг. В Кане они образовали некоторое подобие временного правительства и подняли вооруженное восстание, которое было тотчас же подавлено. Признав свою ошибку, они направились в Жиронду морским путем. Мысль об эмиграции им не приходила в голову. Обогнув берега Франции, 24 августа они высадились в Бек д'Амбе. Но было поздно: там уже полновластно хозяйничали комиссары, назначенные Комитетом общественного спасения.
О новом восстании не приходилось и думать. Слово «террор» было произнесено, по-видимому, в первый раз Дантоном, 12 августа 1793 года. Понятие было старое, вечное — слово же в этом смысле, если не ошибаюсь, употреблялось во Франции впервые. Вскоре затем был издан грозный «закон о подозрительных лицах». В полуофициальном толковании этого закона Парижская коммуна перечисляет по категориям, кого именно считать подозрительным и арестовывать. Сюда, между прочим, входили: «те, кто с притворной скорбью распространяют дурные известия»; «те, кто безразлично приняли республиканскую конституцию»; «те, кто, ничего не сделав против свободы, ничего не сделали и для нее»; «те, кто меняли свое поведение и речи в зависимости от обстоятельств».
Под эту последнюю статью можно было подвести любого политического деятеля того времени, да и всех времен. Но бежавших жирондистов ни под какую статью под водить и не требовалось: после провалившегося вооруженного восстания они были объявлены вне закона. Следовательно, в случае поимки требовалось только установить их личность, после чего они подлежали отправке на эшафот. Между тем в Бордо их знало чуть ли не все население. Одному из беглецов, Гаде, пришла мысль, что им лучше всего отправиться в Сент-Эмилион. Правда, там его тем более знал каждый: он был уроженцем этого городка. Но Гаде, видимо, переоценивал добродетели своих сограждан и свою популярность среди них. Вдобавок он рассчитывал, что их приютит его отец, имевший в Сент-Эмилионе небольшой дом.
Выбирать беглецам не приходилось: предложение Гаде было принято. Они отправились в Сент- Эмилион, выдавая себя за горнозаводчиков: Барбару знал и любил геологию, он написал даже какую-то оду о вулканах. Решено было, в случае нежелательных встреч, объяснить, что они под руководством профессора геологии совершают научные изыскания между Бордо и Сент-Эмилионом.
II
В провинцию все приходило не сразу. С некоторым опозданием пришло в Жиронду то настроение, которое в Париже выразилось в «поцелуе Ламурета»; с некоторым опозданием пришли и террористические