прием у Робеспьера. Ужасное известие застигло его в дороге; приехав в Ла-Рошель, он узнал о событиях 9 —10 термидора: Робеспьер пал! Робеспьер казнен!..
Правду сказал философ: сила человеческого духа познается в несчастье. Жюльен де Пари — прообраз столь многих советских граждан, о которых мы ежедневно читаем в газетах, — не растерялся. В Ла-Рошели было «Патриотическое общество», он бросился туда и произнес громовую речь — против Робеспьера и его сообщников: «Их безжизненные тела лежат ныне вместе с трупами других знаменитых злодеев, но живое тело республики невредимо!..»
К сожалению, неизвестно, какой прием оказала аудитория юному оратору. В Ла-Рошели Жюльен не засиделся; следующая его остановка была в Орлеане. Там тоже было «Патриотическое общество», там он тоже произнес громовую речь. Оказалось, он давно подумывал о том, как бы заколоть Робеспьера, «хотя его ложные добродетели вначале внушали мне иллюзии». Из последних слов видно, что молодой человек все же чувствовал некоторую тревогу. И не без основания. В рапорте парижской полиции от 18 термидора II года мне случайно попалось следующее сообщение:
«Жюльен де ла Дром (отец Жюльена де Пари) нанес себе четыре раны перочинным ножом... Полицейский инспектор отправился на место происшествия... Жена Жюльена в слезах сказала, что событие с их 19-летним сыном (подробностей она не сообщила) вызвало у гражданина Жюльена сильную, еще продолжающуюся лихорадку. Ударов же перочинным ножом он, по ее словам, себе не наносил...»
Какое именно «событие» произошло с молодым Жюльеном, я не знаю. В день полицейского рапорта он еще находился в дороге: орлеанская речь его, позднее им напечатанная, была произнесена 19 термидора. Вероятно, Жюльен-отец, видный политический деятель, в тот день узнал от товарищей по Конвенту, что дело его сына плохо и логически должно кончиться гильотиной.
По приезде в Париж бордоский комиссар был арестован. Отношение к нему было, однако, непостижимо мягкое. Комиссия, разбиравшая бумаги Робеспьера и, следовательно, прочитавшая все письма к нему Жюльена, огласила из этих писем лишь немногие и относительно невинные отрывки, признав вдобавок разные смягчающие обстоятельства: молодость, искренность и т.д. Быть может, это объяснялось тем, что он был сыном товарища членов комиссии; а может быть, комиссия признала, что не стоит заниматься мальчишкой: есть более значительные люди. Как бы то ни было, его из тюрьмы немедленно перевели в какую-то санаторию, а через некоторое время отпустили на свободу.
В кинематографической ленте дальнейших событий, в эпоху директории, консульства, империи Жюльен появляется время от времени, но всегда на третьестепенных ролях. По-видимому, он долго не знал, на кого поставить: этот проклятый Робеспьер так его подвел! Нерешительно ставил он и на Бабефа, и на Шампионне, и на Бонапарта. Кажется, на Бонапарта готов был поставить по-настоящему, но не вышло: Жюльен де Пари внушал Наполеону непреодолимое отвращение. Участвовал он и в походах, на должностях административных, тыловых, больше по интендантской части. В флореале VII года Жюльен был предан суду за хищения военным командованием в Милане — и оправдан.
В пору Реставрации, как мы, видели, он снова всплыл, но уже в качестве ученого и публициста. Его журнал имел большой успех. В конце своей довольно долгой жизни Жюльен неизменно участвовал в разных ученых конгрессах. Это был, по словам де Сикотьера, «маленький, чистенький седовласый старичок, в зеленом фраке, с нежным вкрадчивым голосом, прекрасно сочинявший мадригалы и стишки, вечно говоривший о человечестве, но избегавший разговоров о революции...» На конгрессах с ним случались и неприятности. Так, в Мансе он для какого-то списка потребовал бумаги с «en-tete» — типа «бланка», буквально — «с головой». Один лукавый член конгресса переспросил, якобы не расслышав: «Месье Жюльен требует голов?» Бывший бордоский комиссар пропустил мимо ушей эту зловещую шутку.
Его прошлое, следовательно, было не так уж забыто. Но, повторяю, у нас нет оснований сомневаться в словах Жозефа Гаде: вероятно, он и в самом деле не знал, с кем имеет дело. Узнав правду, он, естественно, навсегда расстался с редактором, с которым судьба свела его так своеобразно.
В 1848 году Жюльен мирно умер, оставив большую семью и, кажется, немалое состояние. Еще позднее кто-то из членов его семьи продал книгопродавцу Франсу за бесценок шкатулку с бумагами, оставшимися после редактора «Revue Encyclopedique». В шкатулке оказались воспоминания сент- эмилионских жирондистов! Находка эта в свое время вызвала большую сенсацию среди французских историков. Вотель дал ценный подробнейший анализ трагических документов, дошедших до нас через 70 лет после того, как они были написаны в пещере сент-эмилионского сада.
Барышня Зигетт в дни террора
I
Несколько лет тому назад профессор де Лоне, член французской Академии наук, напечатал в «Ревю де Франс» интереснейшие письма, относящиеся к эпохе террора. Письма эти извлечены из семейного архива, но профессор не назвал фамилий. Семья, о которой идет речь, обозначена им буквой С{50}. Состояла она из отца, матери, сына, двух дочерей и гувернантки. Большая часть писем написана гувернанткой: отец был в отсутствии, гувернантка, видимо, по общему поручению сообщает ему, как они все живут и как себя ведет ее воспитанница, младшая дочь, 14-летняя Эмили, по домашней кличке «Зигетт».
Об этом документе, еще почти не использованном в исторической литературе, позволительно вспомнить в юбилейные дни. Об идеях Французской революции (вернее, ее начала) говорилось в 150- летнюю годовщину очень много. Во Франции речи и статьи были в огромном большинстве сочувственные и хвалебные, в Германии и в Италии — ругательные, в СССР — ни то ни се. Интересно, однако, что ругательные статьи исходили от высокопоставленных людей, которые едва ли могли бы добиться высокого положения, если бы мир в течение 150 лет медленно не завоевывался принципами 1789 года. Ведь родовое дворянство в наше время ни одного диктатора не выдвинуло, за исключением, быть может, Пилсудского. Ленин — сын отнюдь не знатного чиновника. Отец генерала Франко был нисколько не родовитый морской офицер. Гитлер, Сталин, Муссолини, Мустафа Кемаль, еще кое-кто вышли из общественных низов.
Это имеет отдаленное отношение к теме настоящего очерка. Скажу, что семья С, по-видимому, «левой» не была. Но не была она и дворянской. О политике в письмах ничего не говорится. Однако и в них чувствуется почти всеобщее настроение французов той эпохи: до сих пор настоящими людьми были только дворяне, теперь стали людьми и мы. Никаким «гонениям» семья, впрочем, не подвергалась и при старом строе. Отец был архитектором на королевской службе. Ему полагалась даже казенная квартира в «Отеле Инвалидов». Были они людьми с достатком. Им принадлежал в Париже доходный дом на улице св. Марка, правда, заложенный, если не перезаложенный. Была какая-то дачка в Отэй — с садом, с виноградниками. Отэй почти весь состоял тогда из виноградников, и отэйское вино очень ценилось среди людей небогатых; знатоки относились к нему с величайшим презрением. Впрочем, мнение знатоков часто менялось в течение столетий. В семнадцатом веке, например, говорили, что «бордо могут пить только свиньи».
II
Письма относятся к 1793—1794 годам, то есть к худшему времени террора. Но о терроре в них нет ни