изверились во всем остальном, в противовес полному отчаянию неизменно появляется нечто неожиданное, поражающее, дикое. Скажем символически кратко: Парагвай.

Крым был Парагваем французской эмиграции.

VIII

Эмиграция — не бегство и, конечно, не преступление. Эмиграция — несчастье. Отдельные люди, по особым своим свойствам, по подготовке, по роду своих занятий, выносят это несчастье сравнительно легко. Знаменитый астроном Тихо де Браге в ответ на угрозу изгнанием мог с достаточной искренностью ответить: «Меня нельзя изгнать, — где видны звезды, там мое отечество». Рядовой человек так не ответит, — какие уж у него звезды! При некотором нерасположении к людям, можно сказать: рядовой человек живет заботой о насущном хлебе, семьей, выгодой, сплетнями, интересами дня, — больше ничего и не требуется. Ф.А. Ланге, напротив, уверял, что в Германии аптекарь не может приготовить лекарства, не сознав связи своей деятельности с бытием вселенной. Второе утверждение в сто раз лживее предшествующего, но ведь преувеличено и первое. Не выносят и рядовые люди сознания полной бессмыслицы своей жизни. Эмигранты же находятся в положении исключительном: внешние условия их существования достаточно нелепы и сами по себе. Простая житейекая необходимость давит тяжко, иногда невыносимо. Велик соблазн подогнать под нее новую идею, — и чего только в таких случаях не происходит! Необходимость гонит людей в Парагвай, — можно придумать идеологию и на этот случай. Но проникся ли парагвайским патриотизмом кто из русских людей, поступивших в Парагвае на службу? Усвоил ли твердую веру в то, что Чако должен быть отбит у Боливии и что стоит отдать жизнь в борьбе за парагвайский Чако?

Ту же драму пережили и французские эмигранты, когда Ришелье явился к ним с крымским проектом. Конечно, он говорил им, что проект его временный, что армия вернется к борьбе. Эти доводы — в них была доля правды — как коса на камень натыкались на горестное, раздраженное недоумение. Какой Крым? Зачем Крым? При чем тут мы? При чем тут Франция, династия Бурбонов, борьба с революцией? Жалованье, лошади, овцы — все это отлично, но мы не наемники, и жизнь не может иметь для нас разумного смысла, если мы отправимся колонизировать чужую землю для чужого народа!

Может быть, были и соображения практические. Принц Конде и его армия знали о Крыме (еще почти диком в ту пору) меньше, чем мы знаем о Парагвае. Если принять во внимание способы передвижения той эпохи, то Крым был от Рейна географически едва ли не дальше, чем Парагвай от Парижа. Вероятно, люди передавали друг другу всякие ужасы: малярия, ядовитые змеи, земляные блохи. Но главное было, наверное, не в этом. Граф Ростопчин ровно ничего не понял в тяжелой, мучительной драме этих несчастных людей, сбитых с толку событиями.

Ришелье, по-видимому, понял эту драму лучше. Не буду излагать дальнейшую историю Крымского проекта. Скажу только, что Ришелье остался с армией. Конде предложил ему полк «Рыцарей короны». Ришелье отклонил это предложение, но остался при эмигрантской армии на должности военного агента России (венский кабинет возобновил субсидию Конде). С этой армией он и проделал катастрофические походы следующих лет; участвовал во многих делах и вел себя примерно. Однако война того времени его, по-видимому, угнетала. На западном фронте она была более жестокой, чем в Южной России. Еще худшие вести доносились из Франции: там, как всегда при гражданской войне, зверства были не исключением, а правилом. С другой стороны, есть основания думать, что эмигранты на Ришелье косились. Правда, вопрос о подданстве, о гражданстве тогда ставился не так, как теперь. Но все же странно было французам, что человек, носящий одну из самых знаменитых фамилий Франции, состоит в их армии военным агентом другой державы.

Сам Ришелье, по-видимому, уже принял решение. В восстановление Бурбонской династии он верил плохо. «У французов будет король, — писал он, — но не король из дома Бурбонов». Не надо тут особенно восторгаться его политической проницательностью: так тогда думали очень многие, и почти все проглядели будущего «короля», в ту пору молодого республиканского офицера. Один из немногих, Талейран неизменно утверждал: «Якобинцев задушит только якобинец»...

Ришелье над Францией поставил крест надолго — в тайных мыслях, быть может, навсегда. С большим рвением принялся он изучать русский язык. В одном из своих писем к Андрею Кирилловичу Разумовскому (переписывались они, конечно, по-французски) он вдруг, очевидно в доказательство своих успехов, вставляет следующую русскую фразу: «Я начинаю лучше говорить и разуметь и уверен, что я скоро и с малым трудом довольно узнаю и совсем едва все понимаю, что для службы надлежит». Затем снова переходит на французский.

Он стал «Эммануилом Осиповичем де Ришелье», таким на всю жизнь и остался. Впоследствии, через четверть века, с восстановлением Бурбонов на престоле, Ришелье оказался главой французского правительства; но русской стихии из своей души не вытравил и тогда. С некоторым удивлением читаем мы письма, которые он писал из Франции в последние годы своей жизни. В одном из них он пишет о «чистом, свободном воздухе наших степей» — дело шло о степях Новороссии. В другом письме, выражая одному из одесситов сочувствие по случаю трудного положения одесской хлебной торговли, он добавляет, что, к счастью, во Франции тоже ожидается плохой урожай — следовательно, новороссийские дела могут поправиться. Письмо для французского министра-президента довольно неожиданное.

IX

В марте 1795 года Ришелье вернулся в Петербург. Но теперь его там встретили совершенно иначе, нежели три года тому назад. Императрица больше герцога в Эрмитаж не приглашала. Платон Зубов принял его чрезвычайно грубо— не ответил на поклон, не подал руки. В письме к Разумовскому от 1 мая 1795 года Ришелье говорит: «По словам Эстергази, способ обращения со мной должен показать французам, что им надеяться не на что; желаю отбить охоту у тех французов, которые уже в России или которые хотели бы сюда приехать».

Коварной тактики тут, вероятно, не было, но эмигранты несколько надоели и в Петербурге. В германских странах наскучили их просьбы о поддержке. Одно дело принц Конде, принимающий у себя в Шантильи, до революции, европейских монархов; другое дело принц Конде, просящий в Вене о субсидии. Монморанси, учитель французского языка в Лондоне, не то, что Монморанси в Версале — первый барон христианской эпохи (хоть первым бароном он остался и вне Версаля). Европа не переносит «социального деградированья» в затяжном виде. В России было, возможно, и не совсем так. С.Р.Воронцов однажды сказал самому графу д'Артуа, брату Людовика XVI: «Человек, в жилах которого течет кровь Генриха IV, не должен попрошайничать, — надо с оружием в руках бороться за свои права!..» Но эта выходка была, по-видимому, исключением. В действительности, в России прошла мода на эмигрантов. Со всем тем жаловаться многим из них никак не приходилось. Некоторые получили в подарок имения. Полиньяки, Шуазели, Эстергази стали помещиками Киевской и Волынской губерний. Брой, Ланжерон, Ламбер, Отишан, Кенсонна были зачислены в русскую армию. Герцог Ришелье получил кирасирский полк.

О недолгом царствовании Павла Петровича распространяться не приходится. Именно в эту пору войска принца Конде пришли в Россию. На их долю выпало много бед, но такова же была в то царствование судьба коренных русских людей. Ришелье для начала получил генеральский чин, за тем был отставлен от службы, снова принят, снова отставлен, — «он исчерпал на себе все виды немилости», — кратко сообщает Ланжерон. «У меня нет иного желания, кроме как быть уволенным как можно быстрее», — писал Разумовскому сам Ришелье. Желание его через некоторое время исполнилось. Как-то в окрестностях

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×