На долю французских эмигрантов везде выпало немало горечи и обид. В России, думаю, обид было меньше, чем в других странах. Однако почти в то самое время, когда возникла мысль о поездке Новосильцева в Лондон, глава низвергнутой династии, будущий король Людовик XVIII, просил у императора Александра I разрешения устроить семейно-политический съезд Бурбонов в Вильне и получил решительный отказ, составленный в самых сухих выражениях: «Не скрою от вас, — писал император, — что сделанное мною вам и повторяемое ныне предложение поселиться в моем государстве, если пребывание ваше в других странах не может длиться, имело единственной целью предоставить вам мирное и спокойное убежище, — причем не было бы речи о действиях, подобных тем, которые вы намерены предпринять». Это напоминает позицию французских радикалов в отношении русских эмигрантов. Да, собственно, тон ответа отчасти и объяснялся радикализмом Александра I и еще его личной антипатией к Бурбонам. Некоторое недоверие к политической деятельности эмигрантов, «как таковых», у царя было (замечу, кстати, что оно слегка чувствуется и в трудах великого князя Николая Михайловича). Но, как к людям, к ним (за исключением Бурбонов) Александр Павлович относился благожелательно и на свою службу принимал их охотно. Достаточно напомнить, что герцогу Ришелье было предоставлено управление чуть ли не всей Южной Россией, — для сравнения (с разными поправками на время, обычаи и т.д.) представим себе, что русский эмигрант был бы теперь назначен вице-королем Индии либо генерал-губернатором Алжира! В петербургском обществе французские эмигранты имели и преданных друзей, и настоящих ненавистников, — граф Ростопчин, например, писал о них почти в таком же тоне, в каком коммунистическая «Humanite» пишет о «белобандитах».

Влияние французской эмиграции в Петербурге отчасти объяснялось родственными связями. Сен-Прист был женат на Голицыной, Ланжерон на Трубецкой, Кенсонна на Одоевской, Моден на Салтыковой, Брюж на Головкиной. Другой причиной было то, что в России, как во всех странах Европы, эмигрантский план реставрации Бурбонов встречал деятельных друзей. Были и еще причины. Вдобавок французская эмиграция, как Питт, не имела раздвоенного сознания. Ставила она в разное время на разные карты; но одна ее ставка, ставка на войну, оставалась неизменной, и ее французская эмиграция выиграла. Не все ведь тонет и при потопе.

«Кобленцская гидра», ропот русской партии, воинственное настроение молодежи, начинавшееся разочарование царя в идеях Негласного комитета, личное его раздражение против Наполеона, захват французами Генуи — все это сплелось: поездка Новосильцева в Париж не состоялась. Она, разумеется, ничего и не изменила бы. Разговоры о Лиге Наций кончились, начиналась европейская война. Оставалось только заключить договор о союзе между Россией и Англией. Эту задачу Новосильцев выполнил прекрасно: тут он знал твердо, чего хочет, и при спорах победителем чаще оказывался он, чем Питт. Союз, разумеется, был объявлен «вечным». Такова традиция.

В договоре (четвертый параграф особой, секретной статьи) остался и последний письменный след Лиги Наций 1804 года. В очень туманной форме там говорится, что в Европе следует установить «федеративную систему, обеспечивающую независимость слабых государств» и т.д. Это явно никого ни к чему не обязывало — и не обязало. Однако нам теперь не приходится проявлять особую строгость. Не приходится и пространно излагать смысл исторического урока 1804 года. Замышлялась Лига Наций с всеобщим миром и с «охранением народной правоты». Вышла европейская война, продолжавшаяся десять лет. Я не утверждаю: «Так было, так будет». Но все же трудно отказать в некоторой поучительности этой главе из истории русского либерализма.

Генерал Пишегрю против Наполеона

В серых запыленных коробках лежат папки с делами. Исписанная бумага покрыта пометками, штемпелями, печатями. Дата прибытия, число отправки, иногда резолюция властей на полях. Обыкновенные «входящие» и «исходящие», — что с того, что они как бы писаны кровью? С некоторыми из этих бумаг серии F-7 так или иначе связаны убийства, расстрелы, гильотина, пытка. Это полицейский архив времен Французской революции. Трудно поработать здесь месяц-другой — и не стать на всю жизнь мизантропом.

Некоторые «досье» в этом архиве терпеливо составлялись десятилетиями. Но с первого взгляда на документ по обращению и приветствию сразу видишь, в какую эпоху попал. В серии есть бумаги, оставшиеся еще от дореволюционного строя. Тогда выражались цветисто: «Остаюсь, господин маркиз, совершенно преданным и послушным вашим слугой...» Через несколько лет та же рука пишет: «Привет и братство» (революционные ухари писали сокращенно: «Sal. et frat.»). Еще десятилетие: «Его Величеству Наполеону Великому...» Дальше читать не надо, будет опять: «Et je suis, Monsieur le Marquis...» Все кончилось нашей эпохой «дорогой (или «уважаемый») господин» — и слава Богу. Но документы нашего времени здесь никому не показываются{89}.

Много сохранилось от революционной эпохи и шифрованных документов. Есть также бумаги, побуревшие от огня. Люди, которые их писали, имели основания скрывать свои сообщения. И другие люди имели основания этими сообщениями чрезвычайно интересоваться. Одни писали невидимыми симпатическими чернилами, другие проявляли перехваченные письма огнем. Попалась мне папка (6146, № 7), которая вся состоит из таких документов. К ней и прикоснуться невозможно: обожженная бумага так и рассыпается в руках.

Коробки, связанные с настоящим рассказом (6144—6, 6271—6 и 6391—6405), относятся к очень мрачной кровавой драме. В ней некоторые страницы изучены историками превосходно, другие почти вовсе не изучены. Психологическое же ее содержание нам гораздо понятнее, чем современным французам. В нас она рождает весьма близкие сопоставления. Предоставляя их читателям, я по возможности кратко расскажу самую трагическую жизнь революционного времени.

I

Родители Шарля Пишегрю, как и все его предки, были небогатые крестьяне. При чьей-то поддержке его удалось определить в среднюю школу. Он обнаружил там большие способности, особенно к математическим наукам, и, окончив курс, получил место репетитора в Бриеннском военном училище, где в числе его учеников был, правда очень недолго, Наполеон Бонапарт. Определенного призвания молодой Пишегрю в себе не чувствовал. Педагогическая деятельность его не соблазняла; хотел он было стать монахом, но не стал и неожиданно для своих близких двадцати лет от роду пошел в солдаты. Пишегрю поступил в артиллерию и прослужил нижним чином десять лет. Начальство очень его отличало, он храбро сражался в Америке с англичанами, но выйти в офицеры при старом строе не мог, не будучи дворянином. Революция застала Пишегрю сержантом и очень изменила его карьеру.

Он стал делать то, что делали в ту пору все: выступал на митингах, говорил горячие речи. На него обратили внимание. Начиналась революционная война. Батальон безансонских добровольцев избрал Пишегрю своим командиром. Он мог наконец себя показать: через два года сержант стал дивизионным генералом. Ему было поручено командование армией, затем группой армий. Пишегрю шел от победы к победе. С революционным правительством он ладил недурно. Сам Робеспьер оценил его «цивизм», Сен- Жюст очень его любил. Но и с людьми, которые отправили Робеспьера и Сен-Жюста на эшафот, у Пишегрю тоже установились добрые отношения. Не слишком ненавидели его и в противоположном, роялистском лагере. До нас дошли, кажется, только два указания (и то не очень злобные) на «зверства», якобы совершенные Пишегрю. Из этого обстоятельства почти безошибочно можно сделать вывод, что никаких зверств он не совершал: в противном случае, при полемических нравах гражданской войны, обличения

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату