тишина.
– Аккаля! Это мой прадедушка Аккаля! Дед моего отца снова вернулся к нам! – выкрикнула старуха, поднимая на руках туго зашнурованного в ночную колыбель младенца.
Из люльки немедленно закапало теплое и желтенькое – новорожденный прадедушка приветствовал престарелую правнучку.
– Встретила прадедушку – другим дай. Не тебе одной, всем, однако, надо, – в чуме послышалось неодобрительное многоголосое ворчание. Старухи, бойкие тетки и совсем юные, почти девочки, – с десяток женщин выстроились у берестяной стены чума, поближе к глиняному очагу-чувалу, в отверстии которого добродушно гудел Голубой огонь. У каждой в руках была колыбель с младенцем, подвешенная на длинной оленьей жиле.
– Всегда она так, – неодобрительно разглядывая счастливую старуху с ее прадедушкой, прошамкала другая бабка. – Лишь бы своего назвать, а что другие без имени и без души останутся…
Облаченный в тяжелый плащ из птичьих перьев и оттого похожий на огромную бескрылую птицу шаман кружился посреди чума, с силой ударяя колотушкой в здоровенный бубен. Бубен откликнулся грозным вибрирующим звоном.
Клюв птицы приоткрылся…
– Тихо вы! – послышался из-под маски раздраженный мужской голос. – Предков много, на всех хватит!
Тетки сразу утихомирились, посерьезнели и, уже не обращая внимания на убравшуюся в сторонку счастливицу с младенцем, дружно качнули веревки из оленьих жил. Подвешенные на них колыбельки запрыгали в воздухе.
Громадная птица опять закружилась по присыпанному свежей хвоей утоптанному снеговому полу. Взлетали рукава-крылья, размеренно ударяла в бубен тяжелая колотушка. Сине-золотистые блики ревущего в чувале Голубого огня танцевали на пестрых лентах и перьях шаманского плаща, на маске с клювом, вспыхивали на колокольчиках бубна.
– Я зову души детей… – мерно выводил шаман. – Мальчиков, которые будут носить огниво, девочек с лентами в косах… Слетайтесь, духи! Голубому огню поклонимся, вместе с именем душу в младенца впустим, узнаем, кто из предков вернулся, в среднюю Сивир-землю вошел…
– Тонья… Рап… Томан… – монотонно выводили женщины, вопросительно замирая после каждого имени, словно дожидаясь ответа.
Оленья жила, на которой вверх-вниз качалась одна из колыбелек, вдруг резко натянулась. Люльку дернуло вниз, будто она враз потяжелела, и с силой ударило об пол. Из чувала вырвался короткий трескучий сноп Голубых искр.
– Никак свекровь моя, мужнина мать! – с неуверенной опаской косясь на крохотную смуглую девочку в колыбели, пробормотала старая Секак. – Радость-то какая! – Похоже, на самом деле она сильно сомневалась – такая ли уж это радость? Да и малышка глядела на старуху с тем же кисло-неодобрительным выражением, с каким когда-то мамаша покойного мужа Секак – на привезенную из далекого стойбища невестку.
Шаман усмехнулся. Как есть глупые тетки! Удивляются потом – душа вроде деда, брата, свата, а ребеночек совсем иной, непохожий растет. А что тело другое, да родители иные, да кроме главной души, что из Нижнего мира вновь в Средний возвращается, в каждой девчонке еще три, а в мальчишке и все пять мелких душ поселяются – так про то и вспоминать не хотят! Что из дитяти будет – не знают ни шаман, ни верхние духи, ни сам Голубой огонь!
Огонь в чувале недовольно зашипел.
– Все Голубой огонь ведает, все знает… – пугая женщин, завопил шаман.
Длинный ряд женщин у чувала распался. Мамаши и бабки нянчили уже наделенных именем и душой малышей. Лишь одна, совсем юная, в старенькой меховой парке[1], все качала и качала колыбель, сквозь булькающие в горле слезы безнадежно повторяя имя за именем. Сбивалась, начинала снова, низко опуская голову под устремленными на нее пристальными взглядами. Только сейчас старый шаман ощутил, какое недоброе, пристальное молчание повисло в чуме. Даже младенцы не пищали.
– Не берется имя на ребенка. – Узкие глазки старой Секак сузились еще больше. Она пристально уставилась на безымянного младенца. – Не селится душа предка. А может, некуда, занято место? – Старуха аккуратно отложила колыбель с внучкой. – Злой дух милк раньше пришел, свою душу в мальца поселил, чтобы через него другим милкам дорогу открыть – кровь людскую в чаны сливать, мясо человечье жарить, кишки на чум наматывать. – С каждым словом голос старухи поднимался все выше, срываясь на визг. – Сдается, в селении-то у нас – милкова дорога! Милки вэй!
Шаман даже вздрогнуть не успел. Истошно заорав, старуха прыгнула к чувалу. Костяной нож сам собой вынырнул из рукава парки. Ударил, метя точно в глаз спящему малышу.
Хрясь! Старая желтая кость лезвия с сухим треском переломилась. Прижимая к себе младенца, молодая мать отскочила, выставив перед собой клинок. Хмуро блеснуло широкое, как оленья лопатка, темное лезвие.
«Сталь. Настоящая. Южане ковали», – успел подумать растерявшийся шаман.
Секак очухалась быстро:
– Отрезала! Вот эту самую руку как есть по локоть отрезала! – заорала она, глядя на расчертившую ладонь длинную царапину. – Уже людей кромсать начала, чтоб сынку ее жрать было сподручнее! Спасайтесь, люди – милки идут! Милки вэй!
Только что мирно улыбавшиеся своим младенцам женщины, завывая, как голодные волчицы, рванулись к жмущейся у берестяной стены молодой матери. Дикий визг ударил по ушам. Грязные обкусанные ногти, скребки с налипшими остатками жира, каменные лезвия полосовали воздух. Прикрывая собой младенца, мать крутилась волчком. Одна из нападавших ударила кремневым шилом. Промахнулась. Колючий обломок кремня вонзился в щеку другой – та яростно заверещала. Снаружи сквозь тонкую бересту просунулся тяжелый каменный наконечник охотничьего копья. Мужчины услыхали вопли своих жен. Молодая мать отпрянула от стены. Брошенный ей в ноги берестяной короб подшиб под колени. С воплем ужаса упала она на утоптанный снег. Колыбель вывалилась из рук. Брошенный из задних рядов нож вошел в пол у головы младенца. Мать отчаянно взвыла и кинулась сверху, прикрывая ребенка собой. Меховой полог у входа отлетел в сторону, в чум ворвались вооруженные копьями охотники…
Бам! Шаманская колотушка въехала в лоб старой Секак. Старуха постояла, покачиваясь… глаза ее закатились, и она тихо осела на пол.
– Вот бы она тебе язык отрезала – всему селенью б повезло! – рявкнул шаман. – Секак теперь у вас шаман? – словно не замечая толпящихся у входа вооруженных мужчин, он тяжелым недобрым взглядом уставился на замерших от неожиданности женщин.
– Ты наш шаман, – наконец неловко пробормотала одна, совсем молоденькая, и тут же прикрыла лицо рукавом, прячась от немигающего взгляда старика.
– Так чего вы каждую старую негодную колмасам[2] слушаете? – гневно загремел шаман, и бубен его откликнулся согласным звоном. – Когда милки вэй поблизости – звери чудесить начинают! Человечьими голосами говорят, выдры за молоком идут, барсуки на медведях плавают… Может, с какой из вас пес заговорил, а? – издевательски вопросил он, уставившись на тетку, вытирающую со щеки кровь. – Сказал: «Мамками стали, бабками стали, а всё не поумнели», так?
Из толпы мужчин послышались негромкие смешки.
– Или не знаете, что на мальчика имя в сторону рода отца берется? – уже спокойно продолжал шаман. – А женщина наша сына своего… м-м… – он замялся, поглядывая на скорчившуюся на полу молодую мать, все еще прикрывающую собой младенца, – от чужого родила… – наконец выдавил он, косясь то на широкий нож в руке молодой женщины, то на Голубой огонь, играющий в чувале. – Не знаем мы его рода.
– Какой там род – у этих-то, – презрительно пробормотала ушибленная тетка. – Бродячих…
– Пошли все отсюда! – рявкнул шаман, без разбора тыча младенцев женщинам в руки. – Пошли! Камлать буду! Чужих духов, чужого рода предков звать! Нечего вам тут делать!