Я чуть касаюсь пальцем влажной чёрной почвы рядом с ростком.
Новая жизнь. Я даю новую жизнь.
Я иду прочь. Дик что-то говорит младшему садовнику.
Мой дом — моя крепость. Это прекрасный дом, огромный, выдержанный в духе викторианского времени. Я строил его десять лет. Если бы не война, справился бы и за меньшее время.
Я поднимаюсь по узкой лестнице на крышу, и ещё выше — в смотровую башенку. Господи, как это прекрасно. Мои сады. Мои виноградники. Мои парки.
Rosa Mallena. Моё наивеличайшее достижение.
— Мистер Маллен, вас к телефону.
Иду за Фрэнком. Он очень маленького роста, смешно переваливается, когда спускается по лестнице.
Аппарат в синей гостиной. Беру трубку.
— Маллен.
— Здравствуйте, мистер Маллен.
— Здраствуйте.
— С вами хочет поговорить мистер Коллхаус.
— Соединяйте.
Мэр. Обычно я не занимаюсь заказами лично, но для мэра, тем более такой объём! Коллхаус понимает толк в цветах. Я планировал его сад. А он познакомил меня с Тисси, скульптором. Его парковые работы украшают теперь почти все мои сады.
— Здравствуйте, мистер Маллен.
— Здравствуйте, мистер Коллхаус.
Я погружаюсь в работу. Каждый подобный разговор — это работа. Я говорю автоматически. Договариваюсь о времени, обсуждаю планы, описываю заготовки.
Коллхаус хочет узнать о сроках сдачи сада при особняке его двоюродного брата. Я обнадёживаю его. «Пятого», — говорю я. На самом деле мы сдадим его на неделю раньше. И получим дополнительную прибыль за скорость исполнения.
Мы прощаемся. Я обязуюсь быть у Коллхауса на приёме в среду.
Я выхожу из дома.
Хочется прогуляться. Даже проехаться. Иду к конюшне.
Вот и ты, Илайя. Мой любимый, мой милый коняжка, благородных кровей, когда-то ты блистал на ипподромах, а потом постарел, стал более спокойным и рассудительным, более умным. Здравствуй, милый.
Я трогаю рукой блестящий гладкий бок лошади. Илайя фыркает и пытается найти что-нибудь вкусное в моём кармане. Я вывожу его из стойла.
— Беркут!
Он появляется, прыткий, худенький, самый лучший конюх из всех, что у меня когда-либо работали.
— Да, сэр!
Он понимает без слов. Берёт Илайю под уздцы, ведёт к стойке, на которой висят сёдла.
Я выхожу из конюшни. Солнце светит, на небе — редкие белые барашки. Я предвкушаю запах леса, запах поля, запах травы. Не такой, как у меня в усадьбе — настоящей, дикой травы. Какой она была в моём детстве и отрочестве. В юности, впрочем, тоже.
Вот и Беркут. Я не без труда забираюсь на Илайю, с помощью конюха. Толстею.
Мы выезжаем из усадьбы. Поля, бесконечные поля, леса, реки — до самого горизонта. Кажется, здесь нет городов, в этой благословенной земле, нет автомобилей, тракторов, нет заводов и фабрик, нет этого чёртового телевидения, нет Элвиса Пресли и ему подобных.
Почему-то вспоминаются губы Мэй Уэст[3]. Когда-то я тоже хотел такой диванчик, но дизайнер мне объяснил, что он совсем бы не вписывался в общую атмосферу усадьбы.
Поля, поля. Господи, как красиво.
Трава.
Я вижу фигурку. Она довольно далеко, но я скачу быстро. Через несколько минут я понимаю, что это мужчина. Молодой мужчина. Он идёт навстречу мне по дороге. Я замедляюсь. Он не из местных: их я всех знаю. Он одет странно: в стиле 40-х годов. Мальчишка почти, и что-то неуловимо знакомое в его походке.
Он выходит на центр дороги и расставляет руки, пытаясь остановить меня, и кричит:
— Сэр! Сэр! Остановитесь! Прошу вас!
Я останавливаю лошадь шагов за пять до него.
— Сэр! Скажите пожалуйста, а деревня Бленкинсшоп близко? Я туда иду?
Я не люблю торопыг.
Я машу рукой за свою спину. Бленкинсшоп — это туда, дальше.
— Спасибо!
Он вприпрыжку огибает лошадь и бежит по дороге.
И тут я понимаю.
Неуловимо знакомое.
Чёрт!
Дьявол!
Это Харпер.
Харпер через двадцать лет. Вернулся.
Я разворачиваю лошадь. Во мне — ни капли удивления. Я серьёзен абсолютно. И зол.
Я догоняю его. Он недалеко убежал, и я кричу ему вслед:
— Харпер!
Он останавливается и оглядывается. Он успел сойти с дороги и уже пробирался через рожь, хотел срезать, наверное. Я спрыгиваю с коня и иду к нему. Он идёт навстречу.
— Джерри? — спрашивает он.
Я с размаху бью его по лицу.
Вы думаете, двадцать лет что-то могут стереть? Вы думаете, двадцать лет — это много? Он остался таким же молодым. Он был младше меня на шесть лет. А теперь — на двадцать шесть. Потому что он ни капли не изменился. Он и в самом деле не сбежал. Чёрт побери, он всё-таки сделал эту свою машину.
Он поднимается с земли.
— За что, Джерри? Джерри, всё за тот сад? — он наивен, глуп с этим вопросом.
Ко мне возвращается хладнокровие.
— Нет, — отвечаю я. — За мать, которая сгорела как свеча через год после твоего исчезновения, — я наступаю на него. — За отца, который четыре года умирал от рака желудка, и не ты, а я носил ему утку.
Он отступает в рожь.
— За Рэйчел, которую фашисты угнали в лагеря и сгноили там в дерьмо! — я ору. — За шесть лет войны, которых ты не видел! За то, что ты сбежал! За то, что ты… — самообладание покидает меня.
Я бью его, и снова, и снова, и бью его, и кричу:
— Ты знаешь, что такое бомбардировки? Ты знаешь, что такое — когда тебе отказывает единственная женщина, которую ты способен любить? Ты знаешь, что такое — когда вокруг трупы, а ты должен таскать их к грузовикам? Ты знаешь, что такое — когда тебе далеко за сорок, и ты добился всего, но впереди уже нет ничего! Уже всё! Ты, дерьмо, ты бросил всех и сбежал в лучший мир, ты решил спрыгнуть с поезда, да? Сука! Маленький ублюдок! Сволочь!
В моей руке камень. Я бью Харпера, разминаю его лицо в кровавую кашу, он не двигается, он мёртв.
Я встаю. Камень выпадает из моей руки. Я бреду к дороге. Сажусь на Илайю, который покорно ждал