война, в которой белые воюют против белых. (Склонность преувеличивать значение современных событий — извечная беда футуристов). Однако Черчилль напрасно беспокоился. Величайшая война белых против белых сама пришла на его порог солнечным субботним днем 1 августа 1914 года, когда германские пехотинцы пересекли границу Люксембурга. В тот день мы вступили в эпоху современности, и воплощением ее стала война. К 1914 году в Европе, как и в США, война воспринималась позитивно — возможно, даже более позитивно, чем в Римской империи периода расцвета. Жюль Верн, писатель-футурист, изображая ХХ век без войн, вкладывает в уста своего героя, представителя этого века, такие слова: «Воинственность наша увядает, а вместе с ней и наши возвышенные идеалы». Бесстрашие и своеобразные представления о мужественности и чести приобрели политическое значение, стали своего рода свидетельствами того, что правящие классы и все белые вообще согласны платить за свое право властвовать над миром. Горстка офицеров во главе армии, набранной из местных, легко удерживала в повиновении обширные колониальные владения, поскольку предполагалось, что эти офицеры готовы умереть в любой момент, в то время как коренное население не готово даже убивать. В той же «Энциклопедии Британники» 1910 года английский офицер писал в статье «Египет», что из египетских крестьян получились бы прекрасные солдаты, «если бы только удалось заставить их убивать». Профессиональные военные относились к «штатскому населению» крайне пренебрежительно, а уж цветные были для них «штатскими вдвойне». Им даже в голову не приходило, что хорошими солдатами людей делает не цвет кожи, а цель, дело, ради которого они взялись за оружие. В условиях полного приятия войны генералов, правивших бал в 1914 году, не страшили вызванные их тактикой кровопролития. Наоборот, если спланированная и часто заранее объявленная операция оказывалась безуспешной, кровопролитие становилось самоцелью — это называлось войной на истощение противника. Газеты, послушные каждая своему правительству, описывали окопную жизнь в стиле комментария к крикетному матчу. Жизнь в воюющих странах практически нормализовалась — разве что между ними пролегла некая линия, вдоль которой молодые люди должны были убивать друг друга всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Так, на реке Cомме за одно утро погибало до двадцати тысяч британских и канадских солдат — просто потому, что командиры приказывали им выйти из окопов. В Вердене в первый день наступления немцы обрушили на французские позиции шквал из миллиона снарядов. И лишь когда война уже заканчивалась, широкие массы начали осознавать всю бессмысленность этой преступной бойни. Естественно предполагать, что в каждой развитой цивилизации будут проявляться импульсы к самоуничтожению. Имеет ли столь тонко сбалансированный, многообразный, одновременно динамичный и ограниченный механизм, как культура, тенденцию к нестабильности и в конечном счете взрыву? То же самое происходит со звездой, что, достигнув критической массы, критического равенства в энергообмене между внутренней структурой и излучающей поверхностью, обрушивается внутрь самое себя, озарившись в момент разрушения таким же ослепительным светом, каким на заключительном этапе своего развития вспыхивают напоследок великие культуры. Являются ли феноменология ennui, тяготение к внезапному распаду константами в истории общественных и интеллектуальных форм, после того как в своем развитии они преодолели определенный порог сложности? Для ответа на этот вопрос следует обратиться к работе Фрейда «Цивилизация и ее недоброжели», а также вспомнить о нигилистической пасторальности Руссо. Эссе Фрейда — произведение поэтическое, попытка создать миф о разуме, с чьей помощью можно было бы сдержать ужас истории. «Инстинкт смерти», существующий как в индивидуальном, так и в коллективном сознании, является, на что указывал и сам Фрейд, философским тропом. И хотя понятие это не укладывается в рамки доступных психологических и социологических данных, теория Фрейда обладает исключительной силой: анализ того напряжения, которое испытывают под воздействием правил и норм цивилизованного общества основные, нереализованные человеческие инстинкты, представляет ценность и сегодня. Равно как и намеки, в изобилии рассыпанные по психоаналитической литературе, в основе своей постдарвинистской, что в отношениях между людьми всегда существовала неодолимая тяга к войне, к высшему утверждению идентичности ценой взаимоуничтожения. Вне зависимости от того, являются ли описанные здесь психические механизмы универсальными или исторически обусловленными, ясно одно: примерно к 1900 году возникла готовность, даже неукротимое желание того, что Йейтс назвал «тусклым от крови потоком». Кажущаяся блестящей и безмятежной, la belle epoque была, в сущности, угрожающе перезрелой. Скрытые за садовой оградой анархические побуждения становились все более угрожающими. Обратите внимание на пророческие образы опасности, идущей откуда-то из-под земли, на готовые подняться из сточных канав и подвалов деструктивные силы, которые обуревают литературное воображение со времен Эдгара По и «Отверженных» и вплоть до «Княгини Казамассимы» Генри Джеймса. Гонка вооружений и растущая лихорадка европейского национализма были лишь внешними симптомами этого серьезного заболевания. Интеллект и чувство были в буквальном смысле слова загипнотизированы перспективой очистительного пламени в наступающей эпохе Большого Модерна. В книге И. Ф. Кларка «Предсказатели войны» дается обстоятельный анализ этого гипноза, предчувствий глобального конфликта в поэзии и в прозе, начиная с 70 -х годов прошлого века. Из всех этих многочисленных фантазий-предостережений по-настоящему пророческим оказался лишь «Освобожденный мир» Герберта Уэллса. В этой книге, писавшейся в 1913 году, с дьявольской точностью предсказаны «неугасимые пожары атомных бомб». Но даже Уэллс не сумел предсказать истинные размеры того распада цивилизованных норм, человеческих надежд, который сопутствовал попыткам премодерна пзять реванш за свое прежлевременное поражение. Два лагеря современности капитализм и социализм выступили совместно против возрожденного «премодерна». После 1945 года обострилось состязание между двумя экономическими системами. Параметры развития техносферы, социальные проблемы, демография, экология, геополитические трения — все это требовало определенности от двух противостоящих экономических систем, претендовавших на универсальность. Возможны были три различных сценария:

1. конвергенция систем на основе общего происхождения, лояльности парадигмам модерна;

2. победа социализма в мировом масштабе (это означало бы, что либеральная модель менее соответствует духу модерна);

3. победа либерализма (это означало бы, напротив, что социализм является более архаическим и, соответственно, менее модернистическим явлением).

До последнего времени, этот вопрос оставался открытым, лишь на рубеже 90-х годов, свершившимся фактом стал третий сценарий. И такой практический поворот событий — победа либеральной, рыночной парадигмы над социалистической моделью — несет в себе огромное концептуальное значение для оценки истинного содержания моделей социального и экономического развития современной цивилизации. Факт победы либерального Запада над социалистическим Востоком есть печать большей модернистской ортодоксальности капиталистической модели. В советском социализме наличествовали и прогрессистский дискурс (модернистический компонент) и архаическая подоплека социального устройства (премодернистический компонент). Точно так же и в либерализме модернизм сочетался с определенными социальными институтами довольно консервативного толка (монархия, наследование состояний и т. д.).

События начала 90-х доказали, что именно социалистическая модель более архаична и премодернистична, либерализм же подтвердил свое историческое право на единоличное обладание наследием модерна. Любопытно, что такое развитие событий предвидели гегельянец Кожев, либералы Поппер и Хайек, Раймон Арон, французские «новые философы» Бернар Анри Леви и Андре Глюксман. Крах советского лагеря окончательно подтвердил эту гипотезу. Рынок и модерн совпали. План проиграл, обнаружив свою премодернистическую подоплеку. При этом победа была одержана не только на уровне экономической и технологической эффективности. Свой суд вынесла сама история, по меньшей мере, та ее линия которая отождествила себя с Новым Временем.

Итак, экономическая история модерна есть история капитализма, в которой социалистический эксперимент является временной девиацией, аберрационным витком. Такое понимание социализма является само собой разумеющимся для наиболее последовательной части либеральных экономистов, и объясняет, кстати, что стоит за ставшим медиакратическим штампом — отождествлением «красных» с «коричневыми». Социализм (не доказавший преемственность модерну) не может претендовать на ведущую роль в определении парадигмы постмодерна. То новое, что соответствует в экономике стадии перехода от модерна к постмодерну должно быть найдено в рамках исключительно капиталистической модели, в пространстве рынка. На кромке западноевропейской истории мы оказались свидетелями системного кризиса, поразившего и культурные основы, и начала социальных институтов мира Большого Модерна. Несмотря на то, что постмодернистский подход утвердился как нечто необратимое и тотальное, содержание самого термина

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату