Я помолчал. Потом сказал:
– Поторопись.
Она заплакала.
Повесив трубку, начал собирать чемоданчик. Мы, грузины, особенно мерзнем. Положил в него зимнюю шапку.
Все «большие начальники» (так нас тогда называли) носили пыжиковые ушанки, их выдавали в кремлевском распределителе. И как-то мы с Кобой обменялись шапками. Причем до этого он обменялся этой шапкой… с Бухариным. Таким образом, у меня была сразу шапка Сталина и расстрелянного им Бухарина… Шапка двух моих знакомцев для моей несчастной головы.
Наступил вечер. Первый вечер в военной Москве. Как всегда перед сном, я вышел погулять. Увидел новое зрелище – прожектора шарили по небу… Ждали бомбежку.
Я долго гулял вдоль Москвы-реки. Когда вернулся, у лифта рядом с лифтершей стоял высокий мужчина в штатском. По обычной одежде «топтуна», по его взгляду я все понял. Когда вошел в квартиру, в коридоре меня встретил другой сотрудник в штатском. На мое «Здравствуйте» молча ринулся ко мне, быстро, грубо ощупал, обшарил карманы. Потом обычный вопрос: «Оружие есть?» Обыскав, втолкнул меня в столовую…
Я застал в ней большое общество: троих в форме НКВД, перепуганную нашу домработницу и дворничиху, взятую в качестве понятой. Предъявили ордер на арест и обыск. Обыск уже шел…
Они вывалили на пол всю переписку. Я сказал:
– Осторожнее, пожалуйста, здесь есть письма ко мне товарища Сталина, а вы их топчете сапогами.
Надо было видеть их ужас! Как я и ожидал, тотчас стали милостивы.
Попросил позвонить жене – позволили:
– Только без подробностей.
Я набрал дачу и сообщил:
– Я… уезжаю.
– А у нас… уборка, – проговорила она потерянно.
Значит, на даче тоже шел обыск.
– Все будет хорошо. Надеюсь, скоро увидимся. Я тебя люблю. Поцелуй Майю.
– Она уехала в Тбилиси…
Успела! Я немного успокоился.
Мы спустились на улицу. Везли без особых почестей, в стандартном «черном воронке» (обычный ГАЗ-61, переделанный в дни массовых арестов для нужд родной Лубянки). Я уселся на скамейку, ноги уперлись в перегородку шоферской кабинки. В ней – «глазок». В нем – морда сопровождающего. Время от времени он смотрел на меня…
Машина подъехала к Лубянке. Знакомый подъезд, куда я входил бессчетное количество раз, – с часовыми, гранитными знаменами и гербами, глядевшими на Лубянскую площадь. Теперь у меня с этим зданием вновь возникали иные отношения…
Мимо подъезда проехали к «тем» воротам. Я услышал грохот. Раздвинулись стальные створки, и меня ввезли во двор. Здесь был вход в скрытую от посторонних глаз внутренность нашего здания… Я забыл описать раньше это секретное чрево, в котором уже побывал. Оно редко кого выпускало назад – на волю. Тюрьма была тайным сердцем Лубянки. И все эти кабинеты, глядевшие окнами на улицу, служили как бы обрамлением, декорацией того, что скрывалось во дворе, – секретной внутренней тюрьмы.
Вышел из машины – «Руки за спину». Во дворе пахло гарью. Как потом узнал – жгли архивы. Меня привели в знакомый подвал. Последовала уже известная мне процедура. «Раздевайтесь!» Потом голого – в знакомый, цементный, беспощадный закуток. Ледяной душ. Несмотря на лето, холод пробирал до костей.
– Вытирайся, – уже на «ты»…
Серое полотенце с биркой «Внутренняя тюрьма». Усадили на стул. Человек в форме, но без погон, молча обрил наголо.
Одеваться не велели, вошла докторша:
– Повернитесь.
И пальцем в задний проход. Этот осмотр придумал еще Ягода – не пронес ли я что-нибудь в жопе, не запрятал ли там какую-нибудь ампулу с ядом, чтобы убежать от предстоящих радостей нашего ада. Из этих же соображений одежду вернули без ремня, ботинки – без шнурков. В заботе, чтобы я не сумел удавиться… Сняли отпечатки пальцев, дали подписать квитанцию о взятых вещах. Забрали очки.
Так возобновилась моя тюремная жизнь.
Открылась дверь одной из одиночных камер. В камере – все та же железная койка, накрытая тонким тюфяком, маленький стол с лубянским тюремным «сервизом»: алюминиевая тарелка, кружка, ложка. Камера узкая, шириной около полутора метров, длиной около трех метров, с противоположной от двери стороны, под самым потолком – зарешеченное окно с покатым подоконником во всю толщу стены. Справа от двери – зарешеченная батарея центрального отопления. И огромное преимущество одиночки: в стене напротив койки – кран с крохотной полукруглой раковиной и стульчак (параша). (Я понял: опять не оставил меня своими заботами друг мой Коба.)
Тюремная тишина, лишь шарканье за дверью надзирателя и иногда – щелчок дверного глазка, а в нем – надзирательский глаз…
Наступила ночь. Я знал обычай, появившийся во времена Ежова: ждут, пока засну. Тогда тотчас разбудят, поведут на допрос. Но меня никто не тронул.
Прошло… не представляю, сколько… может, месяц, может, больше. Никто меня не вызывал, одни сводящие с ума мысли: что с моими? как идет война? идет ли?..
Всегда одно и то же: в шесть утра – подъем. Дальше два часа безделья, но спать не дают. На Лубянке нет «кормушек» (прорези в дверях камер со створкой, которая падает, образуя столик). В восемь открывается дверь, и надзиратель молча подает обычный «завтрак» – пайку (непропеченный хлеб, наполовину из картофельных очисток) и плескает кипяток из ведра в ваш чайник. Но к нему два кусочка сахара – лубянская роскошь. Днем кашица на воде…
В девять утра – проверка. Прогулка – двадцать минут в сыром лубянском дворике, затаившемся между высоких стен, этаком петербургском колодце. Так положено для камер в нижних этажах…
Я уже сходил с ума, когда однажды ночью шумно вошел надзиратель:
– На выход!
Какая это была радость – меня вели мучить, но зато кончилась пытка одиночкой… Мы шли… Повторение пройденного: через бесконечные переходы и пролеты меня вел выводящий (конвоир).
Постучал ключами о пряжку фирменного ремня – значит, другой заключенный шел навстречу. Немедленно скомандовал:
– Лицом к стене!
Не могу не отметить: при Кобе создали образцовую тюрьму-пытку. Тюрьму с большой (хочется сказать «огромной») буквы. И война ее не переменила.
Я сидел в углу за маленьким столиком. Следователь – мордатый молодой (ему бы на фронт), из новобранцев, тех, кто пришел на смену уничтоженным Кобой сотрудникам Ягоды и работничкам Ежова, – расположился в другом углу за огромным столом под портретами Кобы и Берии.
Я подумал: наверное, в моем бывшем кабинете сейчас сидит такой же. Коба набрал новых следователей, на этот раз из крестьянских детей. Как правило, отцы их – кулаки, сидевшие в лагерях или уже расстрелянные. Для них Коба сочинил лозунг: «Сын за отца не ответчик». Но сперва сыну предстояло проклясть отца и забыть его. «Отречься от отца во имя мое», – когда-то учили мы Евангелие. Того же требовал Коба, как и положено новому Богу. Пройдя службу в армии, где им прочищали мозги, они после демобилизации охотно поступали в НКВД оперативными работниками. Вместо тяжкого крестьянского труда – принадлежность к главной власти, к НКВД, высокий оклад, спецпаек, дома отдыха… Они становились верными слугами Кобы.
Жутковатый парадокс: именем убившей их отцов, часто ненавидимой ими Революции они мучили и расстреливали нас, творцов горькой нашей Революции, ее несчастных сыновей.