химик из Питера, блестя очками и поднимая над головой две бутылки местного белого, показался на дорожке. Борис Николаевич взял аккорд и запел нарочито фальшивым голосом: «Евреи, евреи, кругом одни евреи…» Майор водил с Гольцем летнюю дружбу и встречал его всегда одинаково — анекдотами про жидов, куплетами про Абрамчика или же последними новостями с Ближнего Востока. «Здравствуйте, Софочка», — сказал Гольц, поднимаясь на террасу. «Привет, Мавр!» — кинул он в темноту. «Ну-ка, Марго, сооруди-ка нам… — откидывая гитару и потирая руки, сказал майор, — грибочков-огурчиков…» «Там копчушка была в холодильнике! крикнул он матери вдогонку. — В самом низу!» Марк завернул кран, шланг обмяк, струя укоротилась, ослабла, распалась на капли. Он подтянул шланг, сложил кольцами между пустой конурой и малинником, вытер руки о штаны и пошел к террасе… Мать суетилась, то исчезая в комнатах, то появляясь у стола; двигалась она легко, как девочка, и Марку эта легкость, эта игривость не нравились. Ему было стыдно за мать, словно она делала что-то неприличное.
От картошки шел пар, и рядом стоящая бутылка водки, с почерневшей веткой полыни внутри, запотела. Помидоры были тонко порезаны кружками, политы постным маслом, посыпаны зеленым луком; малосольные, в пупырышках, огурцы плавали в трехлитровой банке.
Борис Николаевич сдвинул рядком граненые стаканчики, аккуратно разлил зеленоватую водку. «Ну, чтоб нам с вами…» — сказал Гольц, показывая небритый кадык. «Чтоб нам всегда так жить!» — рявкнул майор. «На здоровье…» — сказала мать. Марк, причесанный, в чистой футболке, сидел за столом, намазывая на хлеб рыжее, как мед, топленое масло. Под абажуром вились мотыльки, время от времени глухо стукаясь об лампу. «Сема, — сказал майор, хрустя огурцом, — Марго хочет знать, обрезан ли ты?» «Фу, Борис! — отвернулась мать. — Как тебе не стыдно! Всегда придумаешь что-нибудь…» «Может, покажешь?» — заржал майор. Гольц полез в карман широких холщовых брюк, и Борис Николаевич, продолжая давиться смехом, ткнул мать локтем в бок: «Он у нас без комплексов!» Гольц даже привстал, возясь с карманом. Наконец он просиял и вытащил на свет большой тюбик зубной пасты в толстой полиэтиленовой упаковке. «Как обещано, — сказал он, — только осторожно. Зазеваешься — пальцы склеит». Борис Николаевич взял тюбик и поднес к свету. «Тот самый? БФ-2000? А чего без этикетки?» Гольц закурил, оторвав фильтр у сигареты, и, выпустив дым, объяснил: «До сих пор засекречен. Зверский клей. Чего хочешь с чем хочешь сварит. Десять секунд — и с мясом не оторвешь. Хочешь, проверим?»
Откуда-то издалека ветер принес обрывки музыки и смех. Мать пошла за второй бутылкой водки. Когда она вернулась, ее московские босоножки красовались над столом, приклеенные Борисом Николаевичем к дощатому потолку. На пустой тарелке две виноградные улитки, склеенные боками, высовывали рожки. Хлопнула дверь машины у поворота в переулок. «Наш пижон идет, — сказал майор, — француз! Давай Рябову, зад приклеим?» Гольц испуганно сверкнул глазами из-под очков и, быстро отвинтив конус тюбика, выдавил длинную прозрачную соплю на деревянную лавку. Рябов, приятель отца, критик из недавно закрытого журнала, снимал у них дальнюю комнату с отдельным входом. Он появился из тьмы улыбаясь, прижимая к груди стопку книг. «Это тебе», — протянул он Марку обернутую в газету книгу. Марк вспыхнул от радости — это была та самая, давно обещанная книга, которую невозможно было достать в библиотеке даже в Москве. «На две недели, — сказал Рябов, усаживаясь на свободное место, — из литфондовской библиотеки…» Марк, отодвинув банку с молоком, в которой уже плавала, вздрагивая, золотистая совка, открыл книгу. Книга разломилась на двадцатой главе. «Философствовать — это значит учиться умирать», — было написано наверху.
«Водочки?» — оскалился Гольц. «А чаю нет?» — потянулся к чайнику Рябов. «Ой, я сейчас поставлю!» — опередила его жест мать, счастливая тем, что может покинуть стол и террасу. «Да что вы, Софья Аркадьевна, я сам!» — вскочил Рябов. Раздался треск, и майор с Гольцем затряслись над тарелками с копчушкой. Знаменитые кожаные шорты Рябова, которые он привез из Германии, были ободраны наискосок. И, словно продолжая ту же линию, светлая полоска крови расплывалась по его загорелой ляжке. «Не серчай, тезка… — утирал слезы Борис Николаевич, — мы тут случайно новый клей размазали. Стратегический! Сиамских улиток видел? Неразлучные! А космические сандалетки?» Мать, вернувшись на шум, только теперь заметила свои сандалетки на потолке. «Ну это ты, Борис, переборщил, — сказала она недовольным голосом. — Как дитя малое. Лучше бы себе глотку заклеил, меньше бы отравы проходило…» И, хлопнув дверью, ушла в комнату. Рябов принял из рук майора граненый стакан с водкой, зачем-то обернулся, посмотрев в темный сад, и, не дожидаясь остальных, залпом выпил. «Будете полуночничать?» — спросил он незнакомым Марку голосом и, хлопнув Гольца по плечу, захрустел гравием в обход дома, к своей комнате. Борис Николаевич и Гольц все еще беззвучно давились смехом. Майор оттирал слезы рукавом рубахи. Лицо его было багровым. «Слушай, химик, а Рябов, по-твоему, не еврей? С таким-то рубильником, как у него?..» И, взяв короткий аккорд, майор, оскалясь на Гольца, запел свою любимую: «Говорят, что главный жид в мавзолее том лежит! Евреи, евреи, кругом одни евреи…» «Мавр, — повернулся он к Марку, — ты у нас пятьдесят на пятьдесят, полтинник! Ну-ка, давай раздави стопаря! — Он плеснул в эмалированную кружку водки. — Посмотрим, в какую половину она у тебя просочится…» Мать, вернувшись с чайником, бросилась к столу, расплескивая кипяток. «Ай! — подпрыгнул на табурете Гольц. — Вы меня ошпарили, Софочка!» «Ты что, Борис, — кричала мать, — с ума сошел? Парню четырнадцать лет, а ты его к водке приучаешь!» Глаза майора, когда он повернулся к матери, были налиты кровью, рот скошен. «Именно, — медленно процедил он. — Ты его все еще за детский сад держишь? Ох и удивит он тебя однажды… До чего же бабы слепы, — перевел он взгляд на Гольца, — без тумана в башке им не прожить, это у них вечный климат… Давай, Мавр, за общих знакомых…» Марк посмотрел майору прямо в глаза, но взгляда не выдержал и, опустив голову, поднял кружку и, лязгая о металл зубами, быстро, как Рябов, опрокинул. Водка не проглотилась сразу, а тепло разлилась во рту. Он сделал несколько судорожных движений горлом, слезы выступили из-под ресниц, жидкое тепло потекло вниз, и в голове вспыхнуло. «Давай-давай, закусывай, — пододвигал обмякшему Марку тарелку с жирной колбасой Борис Николаевич. — Врежь по дефициту…» Марку вдруг стало безумно смешно: вытаращенные глаза Гольца за толстыми стеклами круглых очков плавали, как две креветки. «Марк! — услышал он голос матери, она смотрела на него через стол не отрываясь. — Давай-ка спать…» Марк взял кусок колбасы и, продолжая смеяться, протянул майору кружку. Жирная колбаса была вкусна до чертиков. «Силен! — сказал майор. — Наша русская половина в тебе перевешивает. Давай, наваливайся!» И он пододвинул ему сковородку с остывшей картошкой, политой сметаной. В протянутую кружку, сбросив с плеча руку матери, он плеснул водки, плеснул себе и Гольцу и поднял свой стакан на уровень глаз. «За мир во всем мире!» — прохрипел он и выпил. Марк вдруг был зверски голоден. Он ел картошку, посыпая ее укропом, отламывая от буханки корки черного, тмином пахнущего хлеба. Когда мать, вздохнув, вышла в сад, майор плеснул ему водки в третий раз. «Спишь?» — хлопнул он вдруг по плечу Гольца. Гольц вздрогнул и чуть не свалился с табурета. «Пора в объятия Морфея», — сказал он. «С Морфеем одни лишь педерасты спят, — хмыкнул майор. — Чего ты себе телку не заведешь? В поселке этого товара хоть этой самой ешь…» Гольц сделал кислое лицо, встал пошатнувшись и попытался щелкнуть каблуками. «Местные дамы, — сказал он, — стопроцентное бактериологическое оружие. Так что — мерси…» Он чуть не упал, спускаясь по ступенькам. «Наше вам, Софочка!.. — крикнул он в сад. — Спокойной ночи…» Марк допил водку, она прошла на этот раз без запинки, и, сбив в сторону неуклюжим движением абажур, попытался поймать лохматую мучнистую ночницу. «Закуску ловишь? — спросил майор и, понизив голос, придвинулся: — Пионеркам пистоны ставим?» «Комсомолкам!» — рявкнул Марк. «Тише ты!» — сказал майор. «А чего тише? — Марк почти кричал. — Мать, что ль, услышит? Узнает, что ты…» Договорить Марк не успел — тысячи звезд вспыхнули у него в голове: майор ударил его плоско тыльной стороной руки. Мать поднималась по ступенькам террасы, ослепшими после темноты глазами вглядываясь и все еще не понимая. Марк проглотил тугой комок, разраставшийся в горле, и, достав бутылку, сам плеснул себе в кружку. Он выпил залпом и, сбив с бахромы ночницу, поймал ее, но не в кулак, а меж пальцев. Глядя прямо в глаза майору, он отправил ночницу в рот и сжал челюсти. Через секунду он уже летел со ступеней в сад, сотрясаемый рвотой.
Окно у Рябова слабо светилось. Наверное, он читал, поставив на стул, рядом с раскладушкой, настольную лампу. Марк лежал под вишнями на старом надувном матрасе. Поверх матраса было постелено лоскутное татарское одеяло и старый солдатский бушлат. Сквозь черные растопыренные ветви Млечный Путь стекал вниз на низкие крыши поселка. Антарес стоял неподвижно над темным силуэтом дальнего холма. Наконец окно Рябова погасло, и Марк встал — его круто шатнуло, желудок скорчился еще раз, но внутри было пусто и холодно. Прихватив банку с водой и книгу, он осторожно поднялся по лестнице. На последней ступеньке он остановился. Звезды были совсем рядом — над крышами, над степью, над холмами,