И повернул обратно.

Сперва я вернулся в зал с полуразрушенными каминами, где мы расстались. Но рыжей Елки там не было. Тогда я методично обошел всю цитадель, не пропустив ни одного укромного убежища, но лишь вспугнул парочку юных немок, только-только снявших рюкзаки и приступивших к методичному исследованию собственной сексуальности. Пришлось повторить обход, на сей раз громко выкрикивая чудное имя рыжей искательницы приключений, хотя всякий раз, заорав: «Елка!» — чувствовал себя полным идиотом.

Спряталась, сердито думал я. Забилась в какую-нибудь щель и сидит там, довольная, как слон, что розыгрыш удался на славу. И фиг ты ее найдешь.

Посмотрев на часы, я понял, что еще вполне могу успеть на электричку — если вот прямо сейчас очень быстро побегу вниз, а потом не заплутаю в городе, а сразу, кратчайшим путем, выскочу к мосту, от которого до вокзала и шагом-то минуты три, не больше, а уж бегом…

Но вместо этого я горько вздохнул и отправился обшаривать цитадель в третий раз. В конце концов, ходят слухи, что бог любит троицу, а рыжая Елка, вполне возможно, будет до глубины души потрясена моей настойчивостью и все-таки покажется.

Поиски мои так и не увенчались успехом, зато спешить на вокзал теперь уж точно не было нужды: долгожданная электричка уехала в Анно десять минут назад, следующая часа через два; впрочем, понятно уже, что работы сегодня не будет, придется завтра за день уложиться, ну и подумаешь, уложусь, куда я денусь.

С такими мыслями я в очередной раз вошел в зал с разрушенными каминами. Сел на свое место, закурил и принялся обдумывать дальнейшие действия. Здесь я Елку не найду, это понятно. Однако вряд ли в Антрево много гостиниц, и я могу обойти все, спросить, не остановилась ли у них туристка из Хорватии. И подождать ее в холле или просто оставить записку с телефоном и просьбой позвонить. Если нет, можно караулить ее на вокзале, в надежде, что она не приехала сюда в арендованном автомобиле. Конечно, вполне возможно, она вообще где-то в этих краях живет, а про Хорватию наврала, как и про все остальное, но тут уж я бессилен…

Только принявшись гасить окурок, я заметил, что в камине лежит сложенный вчетверо лист бумаги, пожелтевший, до дыр истертый на сгибах, аккуратно придавленный камнем. Глазам своим не веря, взял его, развернул и увидел рисунок, сделанный, судя по всему, очень маленьким и не слишком способным к рисованию ребенком. Только интуиция подсказала мне, что неровный черный квадрат, увенчанный совсем уж кривым красным треугольником, — это дом, а пронзающие его насквозь зеленые палки — трава или, к примеру, деревья. Одним словом, флора. Творческой удачей юного художника можно было считать только солнце — яростно-желтое, с алой сердцевиной, оно занимало почти половину рисунка и пылало так, что мне стало жарко. Внизу, под рисунком, почерком настолько мелким, что мне пришлось лезть в рюкзак за очками для чтения, было написано: «Приходи в гости, если получится».

С любовью и без алчности, вспомнил я. Надо просто смотреть на рисунок с любовью, но без алчности, как будто я уже там… Интересно, она уже успела сварить этот свой суп? Или мне придется чистить картошку?

И, торопливо пообещав себе, что и успех, и неудачу в случае чего можно будет списать на температуру, бред, галлюцинации и прочие побочные эффекты от лекарств, уставился на картинку.

?. Tania Australis. Добой

— Смерти нет, — говорит он.

В Париже в первый же день привыкаешь к мысли, что все цивилизованное человечество объясняется исключительно по-французски, к вечеру смиряешься с тем, что лично ты больше не являешься его неотъемлемой частью, а уже на следующее утро начинаешь этим наслаждаться, в очередной раз обнаружив, что возможность не разбирать звучащую вокруг человеческую речь — ни с чем не сравнимое удовольствие.

Но незнакомец почему-то соизволил сделать свое программное заявление по-немецки, лишив меня шансов ничего не понять.

Он говорит: «Смерти нет», а глядит при этом так отчаянно, словно буквально минуту назад совершенно точно выяснил, что, напротив, еще как есть, да не одна, а добрая дюжина смертей, причем вся эта теплая компания сейчас веселится у бедняги на кухне, и он не знает, куда податься. Того гляди вцепится в меня, как утопающий в воспоминание о соломинке, знаю я такие взгляды.

Он сидит за соседним столиком, перед ним — неведомо какая по счету рюмка прозрачной огненной воды и пепельница, полная яростно раздавленных черных окурков; очередная сигарета дымится, зажатая между средним и указательным пальцами, но у меня бы язык не повернулся сказать, что незнакомец ее курит. Он сам по себе, а сигарета сама по себе — так это выглядит.

В любом случае, я не горю желанием вступать в беседу. Я не то чтобы крупный специалист в вопросах жизни и смерти. И уж точно не любитель завязывать знакомства с перебравшими посетителями питейных заведений, на каких бы языках они ни говорили. Вежливо согласиться, попрощаться, встать и уйти — это был бы наилучший вариант, но мне только что принесли кофе, арманьяк и салат, чертову гору салата, будь он неладен. Залпом, как кофе, его не проглотишь, а бежать, бросая нетронутую еду, как-то глупо. И слишком жестоко по отношению ко всем участникам драмы — салату, повару и смуглому черноглазому незнакомцу, который глядит на меня как осужденный на своего непутевого адвоката, третий день кряду забывающего составить прошение о помиловании. Если человек, с которым ты заговорил, вежливо прощается и уходит, сославшись на неотложные дела, это еще куда ни шло, вполне можно пережить, но когда от тебя бегут в панике, бросая нетронутой заказанную еду, — перебор, удар сокрушительной силы, врагу не пожелаешь оказаться в такой ситуации. Ну, разве что злейшему.

— Извините, — смущенно говорит незнакомец. — Не знаю, почему я вам это сказал. Само вырвалось. Просто услышал, как вы по телефону по-немецки говорили, а это мой второй родной язык. Или даже первый. В любом случае родной… Неважно. Извините.

— Все в порядке, — отвечаю, поневоле встретившись с ним взглядом, и вдруг понимаю, что незнакомец мой абсолютно трезв, просто очень взволнован.

Свеча на его столе заключена в красный стеклянный шар, а на моем — в зеленый. Смешно сказать, но именно из-за этих разноцветных шаров я прихожу в бар «Патриот» четвертый вечер кряду, как будто больше некуда податься в огромном Париже; впрочем, мне действительно некуда. Вернее, все равно куда. Такова цена свободы. Меня она совершенно устраивает.

— Моя мама немка, а папа босняк,[29] — зачем-то объясняет смуглый незнакомец и поспешно добавляет: — В таких случаях говорят «был», но я уже не уверен, что тут уместен глагол прошедшего времени. Я больше вообще ни в чем не уверен. И вот, морочу вам голову, поесть спокойно не даю, только потому, что вы говорите на языке моего детства. Извините.

На этом месте мне, согласно законам жанра, полагается спросить: «А что случилось-то?» — и тогда на меня обрушатся подробности, душераздирающие или не очень, как повезет.

Ты уверен, что действительно этого хочешь? — строго спрашиваю я себя.

Господи боже, при чем тут «уверен — не уверен». Я совершенно точно знаю, что не хочу. Но мое желание не имеет никакого значения, потому что вот именно здесь и сейчас, в одиннадцать часов вечера шестого мая, в городе Париже, в полутора кварталах от площади Республики, за третьим слева от входа в бар «Патриот» столиком, озаренном зыбким зеленым сиянием, я не могу не задать этот вопрос. Видно же, человеку позарез нужно, чтобы его спросили, а от меня не убудет. Не так уж трудно быть внимательным слушателем, когда в твоем распоряжении опустошенная только что законченной работой голова, не самое милосердное, зато любопытное сердце, свободный вечер и столько кофе с арманьяком, сколько пожелает ненасытная твоя утроба.

Вы читаете Большая телега
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату