интервью у него, отчет занял половину полосы, правда, обиженная журналистка написала массу колкостей: «Кто читает нынче его (Твена, а не кота. — М. Ч.) «Простаков за границей»? Уж точно не подрастающее поколение. Но для такого старья написано неплохо», — за что, по ее словам, едва не была уволена.
На лето Твен снял дом в Дублине, Нью-Гэмпшир, где отдыхали художники и литераторы. Звал с собой Клару, которую не видел с осени (ей в мае в Нью-Йорке удаляли аппендикс — отца в больницу не пустили), но той было велено оставаться в Норфолке. В мае перебрались: он, Джин, Кэти, Изабел, кот и орган. Джин отвели студию для резьбы по дереву, купили ей лошадь. Впервые в жизни у нее появились друзья — соседские дети, намного моложе ее, но она чувствовала себя с ними хорошо. Отец расписался как никогда — говорил, что дублинский воздух его вдохновляет. Возможно, творческий взлет был связан со смертью Оливии — не потому, что она загоняла мужа в рамки, а потому, что ему больше нечего (как он думал) было терять. Крупная работа — роман, к которому он давно подбирался, «Три тысячи лет среди микробов» («3,000 Years Among the Microbes»; не окончен и потому не издан при жизни): «Эта работа доставляет мне больше удовольствия, чем любая другая за последние двадцать лет». Рассказчик — холерный микроб, бывший человек, заколдованный фокусником, рукопись — перевод с микробского языка.
Микробская жизнь мало отличается от человеческой, герой привык: «Во мне заговорили инстинкты холерного микроба — его восприятие жизни, взгляды, идеалы, стремления, тщеславие, привязанности. Я так ревностно и страстно исповедовал идеи микробохолеризма, что превзошел в этом самих микробов холеры; уподобился нашим американским девушкам: не успеют выйти за аристократа, как за неделю утрачивают демократизм, а за вторую — американский акцент; я обожал микромир бацилл, бактерий, микробов, я отдал им весь жар своей души — какой они могли вынести, разумеется; мой патриотизм был горячее их патриотизма, агрессивнее, бескомпромисснее, — короче говоря, я стал всем микробам микроб». Мир, в котором живет герой, — тело старого бродяги Блитцовского: «Невероятный оборванец и грязнуля, он злобен и жесток, мстителен и вероломен, он родился вором и умрет вором, он — богохульник, каких свет не видывал; его тело — сточная труба, помойка, свалка гниющих костей; в нем кишмя кишат паразиты- микробы, созданные на радость человеку. Блитцовский — их мир, их земной шар, владыка их вселенной, ее сокровище, ее диво, ее шедевр. Они гордятся своей планетой, как земляне — своей. Когда во мне говорит дух холерного микроба, я тоже горжусь им, восторженно славлю его, готов отдать за него жизнь, но стоит человеческой природе взять верх, как я зажимаю нос».
Микробы любят, женятся, пьют, проводят научные конференции, болеют, страдают. В бытность человеком герою и в голову не пришло бы их жалеть — их жизнь, как и всякой бессловесной (по мнению человека) твари, ничего не стоила. Теперь у него открылись глаза: «Ну как не пожалеть микроба, он такой маленький, такой одинокий! И тем не менее в Америке ученые пытают их, выставляют на позор голыми перед женщинами на предметных стеклах микроскопов, выращивают микробов в питательной среде лишь затем, чтобы потом мучить, постоянно изыскивают новые способы их уничтожения, позабыв и про день субботний. Все это я видел своими глазами. Я видел, как этим занимался врач, человек вовсе не равнодушный к церкви. Это было убийство. Тогда я не понимал, что на моих глазах совершалось убийство, именно убийство. Врач и сам это признавал; полушутя, нимало не задумываясь над страшным смыслом своих слов, он именовал себя микробоубийцей. Когда-нибудь он с горечью убедится, что разницы между убийством микроба и убийством человека не существует. Он узнает, что и кровь микроба вопиет к небу. Ибо всему ведется строгий учет, и для Него не существует мелочей».
Микроб, как и человек, заслуживает жалости, но, как и человек, он — самодовольная скотина. Он называет себя «суфласком», это означает то же, что и «человек» — «Божья Отрада», «Избранник», «Венец Творения» и т. д. В микробском мире много государств, из которых самое могущественное — Скоробогатия (США); есть и своя Россия, которой правит «Его Августейшее Величество Генрих Д. Г. Стафилококкус Пиогенус Ауреус. Он стодесятитысячный монарх династии Гной, сидящий на троне. Все монархи этой династии носили имя Генрих. Латынь — Д. Г. (
Суфласки презирают низших существ, своих микробов — суинков, лишенных (по мнению суфласков) Нравственного Чувства. «Не важно, кто мы и что собой представляем, нам всегда есть кого презирать, с кем порой считаться, с кем никогда не считаться, к кому проявлять полное безразличие. В бытность человеком я самодовольно полагал, что принадлежу к Лучшим из Лучших, к Избранным, к Божьей Отраде. Я презирал микробов, они не стоили моего мимолетного взгляда, самой пустячной мысли; жизнь микроба для меня ничего не значила, я мог отнять ее ради собственной прихоти, она была все равно что цифра на грифельной доске — захотел и стер. Теперь же, став микробом, я с негодованием вспомнил об оскорбительном высокомерии, о беззастенчивом равнодушии человека и копировал его тупое пренебрежение к другим существам даже в мелочах. И снова я взирал сверху вниз — теперь уже на суинков, и снова я считал, что жизнь суинка ничего не стоит и ее можно стереть, как ненужную цифру с грифельной доски. И снова я относил себя к Лучшим из Лучших, к Избранным, и снова я нашел, кого презирать, кем пренебрегать. Я принадлежал к суфласкам, я был Всеобъемлющим Существом, а где-то бесконечно далеко внизу копошился ничтожный суинк, я мог отнять его жизнь ради собственной прихоти. Почему бы и нет? Что в этом дурного? Кто меня осудит?» Впрочем, ни люди, ни суфласки не виноваты в своей жестокости: «Не мы себя создали, такими уж нас произвели на свет, значит, и винить себя не в чем. Давайте же будем добрыми и снисходительными к самим себе, не будем огорчаться и унывать из-за того, что все мы без исключения с нежного возраста и до могилы — мошенники, лицемеры и хвастуны, не мы придумали этот факт, не нам и отвечать за него».
Параллельно Твен продолжал работу над романом «№ 44», изъял оттуда пассажи о Нравственном Чувстве и перенес в «Три тысячи лет». Написал эссе «Привилегия могилы» («The Privilege of the Grave»): только после смерти можно сказать
Актриса Минни Фиск попросила написать что-нибудь против корриды в Испании, Твен дал в «Харперс мэгэзин» сентиментальный «Рассказ лошади» («А Horse's Tale»): в Гражданскую войну конь спас девочку, потом оба оказались в Испании, коня украли и отдали на бой быков, девочка его увидела, хотела спасти, погибли оба. В очередной раз вернулся к любимому герою, Адаму: еще весной сочинил «Монолог Адама» («Adam's Soliloquy», при жизни не публиковался): дух Адама попадает в современный Нью-Йорк и заговаривает с молодой матерью, удивительно напоминающей Еву; потом добавил к теме «Памятник Адаму» («А Monument to Adam», опубликован в «Харперс уикли» в 1905 году): из-за Дарвина человечество позабудет своего прародителя, надо бы его увековечить; и наконец взялся за «Дневник Евы» («Eve's Diary»), самую нежную и светлую книгу, какую он когда-либо писал, самый феминистский текст, когда-либо кем-либо сочиненный.
Он все поставил с ног на голову (или с головы на ноги?): первой появилась Ева. Она не тяготится одиночеством, она — философ: «Я — эксперимент, просто эксперимент, и ничего больше. Ну а если я эксперимент, значит, эксперимент — это я? Нет, по-моему, нет. Мне кажется, все остальное — тоже часть этого эксперимента. Я — главная его часть, но и все остальное, по-моему, участвует в эксперименте тоже». Она исследует мир, дает всему названия, сама учится понимать, что такое красота, боль, пространство и время. Она не боится диких зверей — они ходят за ней по пятам; она делает открытия, добывает огонь; она