разрушить грубое своеволие Ившэма, уже назревал и готов был прозвучать. По всей Азии, по всему океану, везде на юге и воздух и провода трепетали одним позывным кличем: готовься! Ни один смертный не знал, что значит война, никто не мог себе представить, какие ужасы принесет с собой война при всех этих новых изобретениях. Мне кажется, большинство думало, что вся ее суть будет заключаться в блестящих мундирах, воинственных кличах, триумфальных шествиях, знаменах и боевой музыке – и это в то время, когда половика мира получает свое продовольствие за тысячи миль!
Человек с бледным лицом остановился. Я посмотрел на него – он уставился взором в пол вагона. Маленькая железнодорожная станция, целый ряд груженых вагонов, сторожевая будка, задняя сторона какого-то домика промелькнули мимо окна, прогремел мост, эхом повторяя грохот поезда.
– После этого, – сказал он, – я часто видел сны. В продолжение трех недель сны по ночам были моей жизнью. Самое худшее было то, что были ночи, когда сны не приходили, когда я ворочался с боку на бок на постели в настоящей проклятой жизни, а там – в потерянной для меня стране – совершались события, знаменательные, ужасные события… Я жил по ночам. Дни – те дни, когда я бодрствовал, та жизнь, которой я живу теперь, – превращались в бледный, далекий сон, в темную оправу, книжный переплет.
Он задумался.
– Я мог бы рассказать вам все, описать мельчайшие подробности сна, но то, что я делал днем – я не знаю, я не мог бы сказать вам, не помню. Память изменяет мне. Житейские дела ускользают от меня.
Он наклонился вперед и закрыл глаза руками. Долгое время он молчал.
– Что же дальше? – спросил я.
– Война разразилась наподобие урагана. Он уставился неподвижным взором, как бы видя перед собой недоступные описанию вещи.
– Что было потом? – настаивал я.
– Если бы придать этому малейший оттенок нереальности, – сказал он тихо, как бы говоря сам с собой, – все было бы только страшным сном. Но то не был страшный сон – все произошло в действительности. Да!
Он так долго молчал, что я стал беспокоиться, что не услышу конца его истории. Но он заговорил опять тем же тоном исповеди.
– Нам оставалось только одно – бегство. Я не думал, что война коснется Капри – наперекор всему я все еще надеялся, что Капри останется в стороне. Двое суток спустя повсюду раздавались крики, шум, гам. Почти все женщины и мужчины имели значки – эмблемы Ившэма; вместо музыки повсюду раздавались дикие боевые клики, мужчины записывались добровольцами, а в танцевальных залах производилось военное учение. Весь остров наполнился непрерывным шумом: ходили слухи, что бой начался. Я этого не ожидал. Я так мало видел радости в жизни, что для меня такое возбуждение было непонятно. Я оставался и стороне и походил на человека, который мог бы, если бы захотел, предотвратить взрыв порохового погреба. Но время ушло. Я был ничто, всякий мальчишка со значком Ившэма имел больше значения. Толпа толкала нас и кричала нам в уши; проклятый боевой клич оглушал нас; какая-то женщина с криком набросилась на мою подругу за то, что у нее не было значка. Мы пошли домой, сопровождаемые бранью и криками. Подруга моя – бледной и молчаливой, а я был полон яростной злобы. Я был так взбешен, что поссорился бы с ней, если бы увидел хоть тень упрека в ее глазах.
Все мое великолепие слетело с меня. Я ходил взад и вперед по нашей горной келье, за окном виднелось темнеющее море, а с юга вспыхивал какой-то свет, то пропадая, то появляясь вновь.
«Нам надо отсюда уехать, – повторял я снова и снова. – Я сделал выбор и не хочу участвовать в этой смуте, не хочу иметь никакого дела с этой войной. Нас все это не касается. Здесь нам не место. Уедем!»
На другой же день мы бежали от войны, охватившей весь свет. Потом началось бегство – все было только одним бегством.
Он мрачно задумался.
– Сколько времени это продолжалось?
Он не ответил.
– Сколько дней?
Лицо его было бледно и искажено, руки стиснуты. Он не обращал внимания на мое любопытство.
Я старался вопросами вернуть его опять к рассказу.
– Куда вы направились? – спросил я.
– Когда?
– Когда вы покинули Капри.
– На юго-запад, – сказал он и посмотрел на меня одно мгновение. – Мы поехали на лодке.
– Я думал, на аэроплане.
– Они все были захвачены неприятелем.
Я его больше не расспрашивал.
Немного погодя он начал опять с какой-то монотонной убежденностью:
– К чему тогда все это? Если эта война, эти резня и насилие – жизнь, зачем нам тогда стремление к удовольствию, к красоте? Если нет спасения, нет ни одного мирного места, если все наши мечты о тишине и спокойствии не что иное, как обман, мираж, зачем нам тогда такие сны? Не низменная страсть, не дурные намерения привели нас к этому – любовь заставила нас уединиться. Любовь явилась мне с ее глазами, облеченная ее красотой, прекраснее всего на свете, в образе и свете истинной жизни – и повлекла меня за собой. Я заставил замолчать все голоса, ответил на все вопросы – и пришел к ней. И нашел здесь только войну и смерть!
Мне пришло на ум спросить его:
– Это, может быть, был только сон?
– Сон! – крикнул он исступленно. – Сон… когда еще и теперь…
Он в первый раз оживился. Слабая краска залила его щеки. Он поднял руку кверху, сжал ее в кулак и тяжело опустил себе на колени. Он заговорил, не глядя на меня, и продолжал говорить, отвернувшись в сторону.
– Мы только призраки, – говорил он, – даже только призраки призраков, желания наши подобны тени облаков, воля наша – как солома, которую взвихривает ветер; дни проходят – неизбежность и привычка влекут нас за собой, как поезд мчит за собой тени своих огней, не так ли? Только одно реально и достоверно, одно не плод фантазии, но вечно и несокрушимо – это смысл моей жизни, а все остальное второстепенно, даже бесполезно. Я любил ее, эту женщину моего сна. Она и я – мы умерли вместе!
Сон! Как может это быть сном, когда это пронизало живую жизнь неутешным горем, если оно сделало все, чем я жил и о чем страдал, ненужным и бессмысленным?
До самого того момента, когда ее убили, я надеялся, что нам удастся уйти, – сказал он. – Всю ночь и все утро, пока мы ехали морем от Капри до Салерно, мы говорили о бегстве. Мы были полны надежды. Надежда, что мы будем жить вместе, вдали от всего, вдали от борьбы и войны, от суетных и безумных страстей и произвольного закона мира «ты должен! ты не должен!» – не оставляла нас до конца. Мы были выше всего этого, как будто наше стремление друг к другу было свято, наша любовь друг к другу – священная миссия…
Даже тогда, когда мы с нашей лодки увидели, что чудесный облик величавой скалы на Капри уже изрыт и изуродован складами оружия и валами, превратившими ее в крепость, – даже тогда мы не поняли, что неминуемо побоище, хотя от поспешных приготовлений стояли тучи дыма и пыли, все было как в тумане. Я даже пустился в рассуждения при виде этой картины. Скала вздымалась, все еще прекрасная, несмотря на все свои язвы, с бесчисленными окнами, арками и дорожками; она поднималась уступами футов на тысячу – огромная серая масса, пересеченная площадками с виноградниками, лимонными и апельсинными рощами, множеством агав, винных ягод и кущами миндальных деревьев в цвету. Вдали над аркой, возвышающейся над Пиккола-Марина, показались еще лодки, а когда мы обогнули мыс недалеко от материка, то увидели еще целый ряд маленьких лодок, шедших под ветром к юго-западу. Немного погодя их набралось великое множество, и самые дальние казались небольшими точками ультрамарина на тени западной скалы.
«Любовь и здравый смысл, – сказал я, – заставляют нас бежать от всех ужасов войны».
Хотя мы и видели, что целая флотилия аэропланов надвигалась по южному небосклону, мы не обратили