имеет своих последователей и читателей. Так что же такое перед нами? Эта проза — совсем не приговор переменам, перестройкам, продажности нашей действительности, как часто пытаются ее оправдать. Для приговора в ней слишком мало силы — и творческой, и жизненной. Эта проза — действительно клон, появившийся в результате тотального исключения идеологии из жизни и литературы. Эта проза — урод, родившийся в ситуации убитой Большой идеи. И не надо нам заигрывать с молодым поколением, умиляясь их злобной правде жизни, ахая и охая по поводу их жесткости, жестокости. Не имеем мы права все списать на социологию — все объяснять внешним фоном. Эта проза свободного поколения отразила парадоксальным образом только одно: свобода ничего не гарантирует в творчестве. Механическое овладение свободой дает результаты самые плачевные.
Так на что же уповать тому же Максиму Свириденкову, если своровали у его поколения Большую идею? И я отвечу: только на личность, вооруженную главными ценностями русской культуры и русской мысли. Только личностное сильное начало мы можем противопоставить в наше ответственное время идеологической пустоте. Но именно личности нет в писателе Сенчине, а о Свириденкове говорить еще рано. «Бескачественная личность», а не «предельная честность», которой мы маскируем такую прозу — вот главный печальный итог такой молодой литературы, полагающей, что она пишется о реальных людях. Еще и еще раз подчеркну, что проблема личностного начала в современной культуре стоит на первом месте. Да, нет сегодня национальной идеи, объединяющей общество, слаба идея государственная, размыт патриотизм до полной потери своих берегов. Но кто мешает именно в этой ситуации сохранять себя — сохранять в себе женщину и мужчину, сохранять в себе приверженность к культуре высокой, к наследию русской мыли? Нам ли бояться жить наперекор? Мы ли не умеет жить в своей идеальной России, коли Отечество земное так порушено? Нам ли не видеть прекрасных русских людей, умеющих по-прежнему предстоять пред Вечностью в православном храме, в семье, в науке, культуре?
А потому, мне кажется, что Сенчин все же не выразил мироощущения своего поколения. Не выразил потому, что и он, и Свириденков живут в ужасно тесном пространстве «жизнежижи», ощущая только «тело» своего поколения, только социологию и физиологию его. Они не вышли за пределы коротких штанишек своего поколения, за пределы актуального модного его облика, за пределы молодой субкультуры. Но именно их опыт столь нагдядно позволяет увидеть, что у каждого молодого писателя есть только одна альтернатива: или остаться со своим поколением, или остаться в русской литературе, то есть соотнести себя с совершенно иным.
Не могу не сказать еще об одной ярко выраженной примете молодой прозы. Как модные журналы, рассчитанные на молодого читателя, так и эта проза проявляют особенный интерес к мистицизму, мистике нездешнего и здешнего. В журнале «Москва» (№ 12, 2001 г.), напечатана повесть «Лис» молодого прозаика Игоря Малышева. Всю силу своих литературных способностей молодой автор из Подмосковья пустил в распыл, потратил бездумно и безоглядно, выведя в качестве главного героя — беса. Мелкого, очаровательного беса. Владеющий литературным языком, автор с каким-то странным, почти преступным для писателя простодушием, решил поиграть в «хорошего беса». Все лучшие чувства, все лучшие мысли отдает он этому странному герою, не имеющему, собственно, плоти и облика. Описывая его как духовную субстанцию, он показывает совсем не злобную, падшую породу сей твари, но беса, любящего людей. А я думаю: неужели не осталось никого в человеческом мире, способного еще любить людей? Неужели явная игра с бесом может быть так радостна для автора? Лис, так зовут беса, (цитируем Малышева), «в жизни знал только одну великую радость — жить в этом мире, двигаться вместе с планетой, утопать в снегах зимой, бегать по лугам летом, рыть ходы в сугробах и спать в траве под свист перепелок и мигание звезд». Вообще и мир, и люди вызвают у него массу самых что ни на есть поэтических чувств и возвышенных мыслей… Но этих «беззащитных и озябших» людей все же любил он удивительно бесплодною любовью, чего, кажется, сам автор катастрофически не замечает. Как не замечает всей смены знаков на свою противоположность: «Мир был чистый, сияющий, как омытый дождем», — говорит автор. И в этом чистом мире автор помещает людей странных, пишет их судьбы с какой-то отстраненной живописной холодностью. Все лучшее в ощущениях отдано бесу. Только он, в сущности, слышит «музыку земли», а человек — это всего лишь его эхо, некая странная копия, живущая на грани нереального и реального, но плохо понимающая это самое реальное.
Что это — новое язычество, безответственная игра с духами? Но, кажется, у автора нет никакого языческого азарта. Или перед нами все то же отравленное сознание, позволяющее Татьяне Толстой написать своих покемонов («Кысь») под видом советских людей, а молодому автору проповедовать такой глобальный пантеизм, что очертания человеческого и нечеловеческого в его прозе почти неощутимы, а человек никак не выделяется из природного мира? Проза Малышева — это дурной выверт в русской литературе, но выверт далеко не безопасный и не безобидный в духовном отношении, о чем он, кажется, еще не догадывается. Известно, что цель сатаны убедить людей в том, что его нет. В случае с Малышевым он этого еще раз добился…
Примером другого опыта — опыта расстроенного, измененного сознания — стала проза Василины Орловой. Ее повесть «Голос тонкой тишины» (напечатана в «Дружбе народов» № 1, 2001), наверное, в большей степени, чем книга Сенчина, отразила
И все же… Как в молодой прозе, только и сумевшей изобразить «мутное, похмельное лицо своего поколения», так и в «экспериментальной» прозе, которая трансформирует реальность, отдавая предпочтение интуициям и мистике, я вижу тип писателя, который бы характеризовала как принадлежащий к «поколению модулёров». Еще в двадцатые годы Корбюзье, разрушая классические традиции гармонии и вкуса, придумал свой архитектурный аршин, который был положен в основу строительных технологий XX века — модулёр, то есть рост усредненного человека с поднятой рукой, равнявшийся, по Корбюзье, 2 метрам 50 сантиментрам. К этому модулеру как к стандарту, привязывалась вся архитектура безликих стандартно-бетонных коробок, и этот стандарт служил главным конструктивно-технологическим и эстетическим лекалом «неслыханной простоты».
Писатель-модулер также катастрофически склонен к стандарту, рассчитанному на среднего потребителя. Пелевин и Маринина, Акунин и Шарапова, Сенчин и прочие — все они принадлежат не к разным, но к одному поколению писателей-модулеров, к «писателям слов и сочинителям фраз». Они убили искусство, поскольку сделали его соразмерным человеку с ростом теперь уже карлика. Все, что делает поколение модулеров, блестит лаком книжных обложек под холодным неоновым светом. Отличие этих писателей от другой молодой русской литературы столь же разительно, как отличаются, скажем, шатровый храм в Коломенском от уныло-казенного здания постройки Корбюзье на Мясницкой. Зачем, кажется, шатры? Ведь они не несут функциональной нагрузки. Но! Их нерациональная красота потому и служит символом русской архитектуры, что расчитана она на любование, на возвышение души, на органическую вписанность в родной раздольный пейзаж. Так и наша подлинная литература не имеет поколенческого аршина для ее измерения. Нет лекала, приложимого к каждому таланту. Каждый из них наособицу.