музее «Метрополитен» и в прославленной лондонской галерее Тейт, стал моим наставником и другом. В каком-то смысле, я стал его протеже. После того, как заканчивались занятия, он еще долгое время возился со мной. «Твои рисунки пером и тушью говорят о художественном чутье, — сказал он мне однажды. — Я научу тебя языку туши, а после и красок».

Ротко стал известен использованием цвета, передающего чувства, которые он испытывал, когда писал картину, и которые хотел пробудить в тех, кто на нее смотрит. Созданные им огромные фрески и абстрактные полотна нередко доводили его поклонников до слез. Многие уверяли, что испытывают, вглядываясь в его произведения, религиозное чувство, и он говорил, что эти люди разделяют с ним то, что переживал он.

Ротко отвергал любую бирку, какую норовил навесить на него мир искусства, в том числе бирки колориста и абстракциониста. «Меня не интересуют отношения между цветом и формой, — говорил он. — Единственное, что меня заботит, это выражение основных человеческих переживаний — трагедии, экстаза и рока».

В пору нашей дружбы он, по большей части, сидел на мели. Я делился с ним сигаретами, приносил ему сэндвичи, а время от времени — бутылку вина. У него были огромные круглые глаза, полные души и печали, и черные усики, которые, если на лице его появлялось правильное выражение, придавали ему сходство с Граучо Марксом. Как-то раз, когда мы сидели, покуривая, после ленча, Марк сказал мне: «Наплюй на свою русскую мамашу. Я сам русский (его настоящее имя было Маркус Роткович) и знаю, о чем говорю. Забудь все, что ты от нее слышал. Она не права ни в чем. Заведи мастерскую и живи в ней. А матери скажи, пусть сама идет в раввины»

Иногда Марк разрешал мне посидеть в его мастерской, посмотреть, как он работает. Я видел, какие усилия он прилагал, отыскивая форму и цвет, которые позволили бы ему выразить тайные страсти и экзистенциальное страдание, являющиеся спутниками человеческого существования. Для меня было очевидным, что он — гений. И, если говорить правду, я считал за честь находится в его обществе.

«У тебя подлинный артистический талант и душа поэта», — однажды сказал он мне. И я всю жизнь лелеял эти слова, как сокровище. Я был художником — уж это-то я знал и сам. Но то, что Марк Ротко ценил мою работу и ободрял меня, было подобно благословению, полученному от короля. И действительно, его мир, мир искусства затянул меня в такие свои глубины, что я понимал, пусть и подсознательно: я стою на пороге своего рода инициации. Искусство походило на огромный коридор, двери которого ныне загадочным образом открылись и приглашали меня войти. Я вглядывался в этот коридор, потом переводил глаза на Марка и гадал, не собственную ли судьбу вижу перед собой — судьбу человека нищего, не признанного, одолеваемого темными страстями.

Марк не только был беден, на него нередко нападали уныние и депрессия. В конечном счете, он покончил с собой, перерезав вены. И других художников, которых я знал и любил, одолевали такие же нищета и мрак. Эд Рейнхардт, еще один из моих учителей и наставников, был тяжким пьяницей, страдавшим хроническими депрессиями. Помню, я однажды стоял рядом с ним в его мастерской и смотрел, как он только что глаза не выплакивает, потому что ему никак не удается добиться на одном из его полотен по- настоящему интенсивного черного цвета. Он был великим человеком и великим художником, но большую часть времени — совершенной развалиной. Не раз совершал я долгие прогулки и с Куртом Селигманом, слушая его бессвязные тирады о кошмарных финансовых обстоятельствах и трагических глубинах, в которые завела его жизнь. Он был очень несчастен.

Эти люди были жрецами, посвятившими свои жизни служению единственному богу, какого они знали и перед каким преклонялись — искусству. Наградой им служила возможность создавать великие произведения, которые в то время, когда я был с ними знаком, оставались по преимуществу не понятыми и не замеченными. И цена, которую им пришлось заплатить за создание этих произведений, была необычайно высокой, они приносили в жертву любую возможность обычного счастья и любви. Не приходится сомневаться в том, что страдания, которые они испытывали, отчасти питали их искусство. Однако глубина их страстей, боли и бедности пугала меня. Узнав их поближе, я столкнулся с необходимостью ответить на единственный и самый важный вопрос, какой встает перед любым молодым художником: готов ли я поставить все, что имею, все, что собой представляю, на службу искусству — без каких-либо гарантий вознаграждения и признания? Для меня возможность дать ответ на этот вопрос осложнялось тем, что я очень походил на них по темпераменту. Мое душевное здравие, каким бы оно ни было, висело на очень тонком волоске. И так же, как их, меня осаждали демоны. Довольно было взглянуть на то, через что я уже прошел! Если меня затянет, как затянуло их, в длинный, темный коридор искусства, я стану таким же несчастным, как они. А они были еще и нищими.

Нет, сказал я себе. Я должен держаться за те остатки здравого смысла, какие у меня еще сохранились. А кроме того, мне нужен достаточно надежный заработок. Я не могу жить, как живут они, — нищим и отчаянно несчастным. Я был таким во все мое детство и должен избавиться от этого.

В последний год учебы я снова перешел в Хантер-колледж, поскольку мне объяснили, что его диплом позволяет с большей, чем диплом Бруклин-колледжа, легкостью получить работу. На прощание Марк Ротко подарил мне пять своих рисунков пером и тушью. Это был подарок, сделанный от чистого сердца и очень меня тронувшим. Я тщательно свернул рисунки в трубку и отнес их на хранение домой, в мою комнату.

Разумеется, годы спустя Ротко признали во всем мире и работы его стали продаваться за огромные деньги. Один из величайших его шедевров, «White Center», был продан за 72,8 миллионов долларов — рекордная цена для всех продававшихся в Соединенных Штатах работ послевоенных художников.

Через несколько лет после того, как Ротко подарил мне свои рисунки, я заглянул домой, чтобы поискать их в моей комнате. Рисунки исчезли. Я, страшно разволновавшись, спросил о них у матери.

— А, — сказала она, — да я их выбросила вместе со всей живописной дрянью, которая валялась в твоей комнате.

Поскольку осознать эмоциональную ценность произведения искусства мама была не способна, я прибег к единственному аргументу, который, как я знал, она могла понять.

— Эти вещи стоили больше пятидесяти тысяч долларов, мама, — сказал я.

— Ну что ты за врун, — парировала она. — Ничего они не стоили просто чья-то мазня.

Я был в ярости, но понимал, что сделать ничего не могу. Ни на чьи мнения, кроме собственных, мама никакого внимания не обращала. Я ушел в мою комнату и, как дурак, набил живот шоколадом. Милтон Херши[1] — вот кто был моим святым покровителем.

Хантер я окончил с отличием, получив степень бакалавра изящных искусств, прикладных искусств и дизайна. Первую мою работу, оформителя витрин и декоратора, я получил в шикарном магазине «У. и Дж. Слоан», стоявшем на Пятой авеню Манхэттена. Это был большой мебельный магазин, рассчитанный только на людей состоятельных. Кто знает, что такое изысканная мебель? Я этого не знал. Более того, я и не думал никогда, что мой портфолио с образцами работ сможет соперничать с таковыми же выпускников Пратта. И потому испытал потрясение, когда Уолтер Брано, заведующий дизайнерским отделом «Слоанов», предложил работу именно мне.

В свободное время я расписывал фресками кое-какие из самых дорогих манхэттенских квартир. Да и картины мои выставлялись и покупались в художественных галереях. Наконец-то началась настоящая жизнь. Я зарабатывал очень хорошие деньги. И что гораздо важнее, был свободен и готов к тому, чтобы раскрыть и выразить все стороны моей натуры.

И при всем том, ничем не объяснимое чувство долга перед родителями побеждало желание вырваться из их мира. Проклятие Тейхбергов обладало огромной силой. А может быть, все дело было в том, что я слишком долго дышал смоляными парами.

Началось все совсем невинно. Летом 1955 года, пока я еще учился в колледже, мои родители решили, наконец, отдохнуть в горах Катскилл. Мы поселились в Уайт-Лейке, штат Нью-Йорк, на жаркой, затхлой мансарде «Меблированных комнат Полины». Родителям, сестрам и мне там понравилось. Мы словно вырвались в рай, что, разумеется, заставило мою мать задуматься. Она украдкой осмотрела все двадцать комнат тесного дома «Полины» — все были заняты — молча произвела кое-какие расчеты и узрела будущее. «Вот это настоящий бизнес! — сказала она. — Если мы избавимся от магазина и купим здесь дом, то и жить будем все время точь-в-точь, как сейчас, и состояние наживем!»

Отцу эта мысль страшно понравилась, он словно ожил, услышав ее. На миг в восторг пришел даже

Вы читаете Взятие Вудстока
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату