И слезы первые мои; О, выслушай из сожаленья! Меня добру и небесам Ты возвратить могла бы словом. Твоей любви святым покровом Одетый, я предстал бы там, Как новый ангел в блеске новом; О! только выслушай, молю; Я раб твой, я тебя люблю!

Но нездешняя страсть губит княжну, впрочем, как всякая страсть, и жизни земной приходит конец.

Выправив список, в конце тетради поэт записывает Посвящение.

Я кончил – и в груди невольное сомненье! Займет ли вновь тебя давно знакомый звук, Стихов неведомых задумчивое пенье, Тебя, забывчивый, но незабвенный друг? Пробудится ль в тебе о прошлом сожаленье? Иль, быстро пробежав докучную тетрадь, Ты только мертвого, пустого одобренья Наложишь на нее холодную печать; И не узнаешь здесь простого выраженья Тоски, мой бедный ум томившей столько лет; И примешь за игру иль сон воображенья Больной души тяжелый бред…

Это Посвящение не выносится вперед и вообще не приводится при издании поэмы «Демон»; оно кажется невнятным, темным, мало связанным с содержанием поэмы, поскольку вся история любви Лермонтова и Вареньки Лопухиной утаена, неведома, но ныне, когда многое для нас прояснилось по знакам, каковые сам поэт оставлял всюду, мы видим, что Посвящение и поэма смыкаются, полные глубочайшего смысла, как «Новая Жизнь» и «Божественная Комедия» Данте.

Автобиографическое и религиозно-мифологическое содержание миросозерцаний Лермонтова и Данте при всем различии сходны в одном: любовь земная и вера не противопоставлены, как в Средние века, а сливаются, и этот синтез, пусть ненадолго, достигается в эпоху Возрождения. И, становится ясно, Демон Лермонтова – это воплощение ренессансного типа личности, то есть это высший прототип человека, каковыми ощущали себя мыслители и художники эпохи Возрождения, каковыми они жаждали быть и терпели крах.

Могучая воля, стремление объять все мироздание в череде веков, жажда жизни и с небом гордая вражда, поскольку человек сознает себя равным и ангелам, и Богу в познании всего сущего и как творца, – это все черты ренессансного миросозерцания, и они-то определяют жизнь и творчество Лермонтова, не узнанные как таковые ни им, ни его современниками, что, вместо восхищения, возбуждало лишь порицания и преследование верховной властью, носительницы феодальной реакции.

Лермонтов почувствовал радость и свободу, как бывает, когда художник завершает свой труд. Он забегал и запрыгал, как ребенок. Случилось по ту пору, откуда-то попалась ему в руки маленькая сабля, и он отправился на смотр с нею, вместо сабли обычных размеров. Великий князь Михаил Павлович отобрал у него саблю, отдал ее детям поиграть, а Лермонтова посадил под арест на срок больший, чем обычно. Он не скучал, его навещали друзья, но бабушка, от которой скрыли поначалу об аресте, начала беспокоиться и, в конце концов, слегла.

* * *

В это время в Петербурге поселилась одна из московских тетушек Лермонтова Елизавета Аркадьевна Верещагина, мать Сашеньки Верещагиной, вышедшей замуж в Штутгарте за барона Хюгеля. Она постоянно сообщала новости о Лермонтове дочери, переписывала его стихи и посылала ей, зная, что ей это приятно и чтоб не забывала читать по-русски.

«Миша Лермонтов сидел под арестом очень долго, – писала Елизавета Аркадьевна дочери. – Сам виноват. Как ни таили от Елизаветы Алексеевны – должны были сказать. И очень было занемогла, пиявки ставили. Философов довел до сведения великого князя, и его к бабушке выпустили. Шалость непростительная, детская».

Лермонтов, оставив на время мысли об отставке, как пишет он к Марии Александровне, «просил отпуска на полгода – отказали, на 28 дней – отказали, на 14 дней – великий князь и тут отказал. Все это время я надеялся видеть вас.

Надо вам сказать, – продолжал он, – что я несчастнейший человек; вы поверите мне, когда узнаете, что я каждый день езжу на балы. Я пустился в большой свет. В течение месяца на меня была мода, меня буквально рвали друг у друга. Это, по крайней мере, откровенно. Все эти люди, которых я поносил в своих стихах, стараются льстить мне. Самые хорошенькие женщины выпрашивают у меня стихов и хвастаются ими как триумфом. Тем не менее я скучаю. Просился на Кавказ – отказали, не хотят даже, чтобы меня убили».

В бездне отчаяния вдруг загоралась мысль – мотив для стиха или замысел поэмы или повести. Обстоятельства, которые составляли основу начатого романа «Княгиня Лиговская», переменились, как писал Лермонтов Раевскому, и он не мог отступить от истины. Какие обстоятельства? От какой истины? Он понял, что идея литературной мести, которой он загорелся, смешна, чисто детская, да к тому же та, о ком он думал с предубеждением, даже со злостью из-за ее замужества, не была ни в чем повинна перед ним, если искать виноватых, только он сам во всем виноват, хотя опять-таки без прямой вины. Просто человеческие упования и страсти, лучшие из них, на земле этой тщетны, даже если они достигают цели, оканчиваются ни с чем, если не предательством и самой обыкновенной пошлостью жизни.

Обстоятельства, которые составляли основу задуманного ранее романа, действительно переменились, точнее, предстали в совершенно новом свете, с неожиданным продолжением в жизни. Истина заключалась, вероятно, в любви, вспыхнувшей вновь, на новой ступени бытия. Но замысел романа лишь претерпел изменения, примерно те же, что и поэмы «Демон», наполняясь действительным содержанием жизни и жизни именно на Кавказе с его просторами до неба и свободой, с его разреженным воздухом на вершинах, которым дышать ему было столь отрадно.

В третьей книжке «Отечественных записок» появилась повесть «Бэла» с подзаголовком «Из записок офицера на Кавказе».

«Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии…» – так начинается первая повесть из пяти, из коих состоит роман «Герой нашего времени», который лучше всего воспринимается не в ряду произведений на злобу дня, как он был задуман и как его читали, а в сфере классической прозы Востока и Запада, то есть всех времен и народов.

Между тем работа над романом, столь успешно начатая, не поглощала всего времени и сил, как бывает, у Лермонтова. Он служил, он бывал в свете, что, вместо рассеяния, лишь томило все больше его душу. Из Москвы, вероятно, доходили слухи о болезни Варвары Александровны. В марте 1839 года Лермонтов писал к Лопухину: «Напиши, пожалуйста, милый друг, еще тотчас, что у вас делается; я три раза зимой просился в отпуск в Москву к вам, хоть на 14 дней, – не пустили! Что, брат, делать! Вышел бы в отставку, да бабушка не хочет – надо же ей чем-нибудь пожертвовать. Признаюсь тебе, я с некоторого времени ужасно упал духом…».

Конец письма оборван, и мы не знаем, приводил ли Лермонтов причины, отчего он ужасно упал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату