— Ну, пошли, музыкант. Ранее
— Питер, я хочу попросить тебя.
— Тео.
— Да? Тео, я хочу, чтобы ты больше не приходил ко мне.
— Что? Но почему?
— Я научил тебя всему, что знаю. Тренировать технику ты и сам можешь — хватит тратить время впустую. Но напоследок я кое-что покажу тебе. Илай подходит к старому видеомагнитофону и с чавканьем скармливает кассету.
— Это Джимми Хендрикс. Помнишь, мы учили его партию? Тео едва заметно морщится.
— Не любишь ты такую музыку, я знаю. Но ты посмотри, как он играет. Тео наблюдает за гитаристом и никак не может понять, что имеет в виду учитель.
— Дурень, да ты на лицо его посмотри!
— Лицо?
— А руки? Ну? Слепой хрен, да он же своими зубами играет на гитаре! Слышишь? Голыми нервами! Отдает себя всего этой песне. Часть своей гребанной жизни отдает! Вот! Вот, что никто тебя не научит делать! Ты должен жить музыкой. Жить, умирать и заново возрождаться с каждой своей песней. Играть ее так, как будто с тебя содрали кожу. Жгут на костре как Жанну, мать ее, Д'Арк! И пока этого не будет, Тео, ты не станешь музыкантом. Будешь макакой, которую научили вкладывать буквы и копировать ужимки, будешь кем угодно, только не собой. Сейчас
— Тео! Что у тебя с лицом? И руками? Как ты будешь выступать?! — Дейл выходит навстречу из зала. — Где Серхио? Тео вздыхает и рассказывает о предательстве друга. Неожиданно приходит жуткая мысль:
— До выступления меньше пяти минут, а мы без вокалиста.
— Ну, мы можем сыграть так, бешеный пес, — предлагает Дейл. — Песни, по-любому, классные. Или… ты сам их споешь. Тео, ты же сам их сочинял, никто лучше тебя все равно не знает! Тео?
— Да я же заикаюсь. И не умею.
— Тео? — Дейл смотрит на него со странной надеждой. Ждет решения.
— У-у нас н-неб-большие и-измен-нения, — Тео подходит к микрофону на негнущихся ногах. Гитара мерзко гудит, начиная разгоняться. — Черт! Простите! Тео выводит регулятор громкости до нуля и снова придвигается к микрофону. На сцену капает кровь из рассеченной брови. «Не заметили?»
— Н-наш в-вокал-лист н-не может у-участвовать и-и-и… — от волнения Тео начинает задыхаться и, чтобы сказать хоть слово, требуется огромное усилие. — И-и…
— Че за дибил? Уберите его! — орут со смехом из зала. Там вперемешку заключенные, телевизионщики и охранники.
— З-Заткнулись! П-песня называется «К-китайские ш-ш-шарики». Не слушая недовольный ропот, Тео снова поднимает уровень звука и берет первые ноты вступления. В глубине здания раздается сирена, и несколько тюремщиков срываются с мест. «Нашли. Сколько у меня минут? Две? Три?» Зал наполнился тихим перебором — не то осенний блюз, не то песни средневековых трубадуров. Всего понемножку: барокко, соул, рок, классика. Зрители затихают. Они слушают Тео и не знают, что его разбитые руки с трудом держат медиатор, что кровь заливает струны, делает их липкими и непослушными. Что она заливает глаза, сочась из рассеченной брови, и Тео уже не видит ни гриф, ни сидящую впереди толпу. Он видит черно-белое лицо Рона Уиллера, и оно трясется, как рельсы под колесами поезда, и с каждой секундой приближается пронзительный крик Джины. Раскаяния нет. А Тео все играет, и вместе с расцветающей мелодией внутри него сплетаются сотни чувств: ненависть, радость, страх, отчаяние, боль, любовь, свобода — все, что терзало и наполняло жизнь в последние месяцы. Оно собирается плотным комком, поднимается к горлу и першит там на связках. Звук сирены и нарастающий визг Джины вдруг сливаются с ЕГО песней. С песней, которая еле слышно играет в голове. Раскаяния нет, если только черно-белая картинка внутри, которую можно заставить двигаться и звучать. Тео будто колотит, лихорадит, знобит изнутри. Вступление заканчивается; он нажимает ногой педаль. Одинокая нота, нежная, немного джазовая, перерастает в металлический рев «перегруза».
— Давай, Тео! — подбадривает сзади Дейл. И Тео начинает петь.
Чекан Д. Безбожное время
Он перешагнул порог грязной, загаженной комнаты и остановился в узком лезвии света, проникающем в неё через дверной проём. Эта помойка не вызывала у него никаких эмоций, в том числе она не пробуждала в нём присущего всем нормальным людям чувства брезгливости. Он видел притоны куда более омерзительные, чем этот, он видел разложение, царящее в них, видел горы шприцов и пустых бутылок, кучи дерьма, лужи мочи и блевотину, которой было даже больше чем всего остального. Да, блевотины он повидал немало.
Он видел женщин, отдающихся каждому, кто ещё способен был взять их. Женщин, переставших быть женщинами. Ещё он видел мужчин, мозги которых сгнили от непомерного количества выпитого, выкуренного и вколотого, а потому думающих гениталиями, близкими к схожему состоянию. Они не перестали быть мужчинами, они просто переусердствовали в этом нехитром деле.
Иногда, редко-редко, он видел их детей, отвратительных и ограниченных уродцев, копошащихся в ворохах грязного тряпья. Если кто-то из них и не познал сладость алкоголя и разврата, то лишь потому, что были слишком слабы, чтоб взять необходимое силой. А иначе было никак.
Он видел…нет, обычно он больше ничего не видел. Живописная картина поганого притона в большинстве своём ограничивалась всем выше перечисленным. Иногда к этому стандартному набору добавлялись ещё полусгнившие матрасы, снующие между мусорных куч и сливающихся в липком экстазе смердящих тел крысы и большие американские тараканы, да уродливое, но оттого только ещё более чудовищное, оружие, вроде тупых ножей, ржавых водопроводных труб с острой кромкой на месте разрыва или сучковатых досок с торчащими из них загнутыми гвоздями.
Гораздо больше он чувствовал без помощи зрения, как бы дико это не звучало. Он вдыхал удушливый смрад дешёвых сигарет, приторно-сладкий аромат горелой травы, вызывающий потуги рвоты запах человеческих испражнений и немытых тел. Запах мужского семени, обильно пролитого мимо неплодоносящих женских тел, запах палёной водки и неразведённого спирта, запах животных, запах разложения, гноящихся язв, запах греха.
Он слышал хриплые стоны опустившихся шлюх и пропитанные нездоровым весельем визги молодых потаскушек. Слышал пьяную ругань и ругань трезвую, но всегда нецензурную и оглушающую, словно раскаты грома. Слышал предсмертные мольбы и радостные возгласы, почти членораздельную речь и совсем уж дикие животные звуки. Слышал вопли, полные боли и страдания, слышал крики полные восторга и обожания, но зачастую путал их.
Он ощущал под ногой упругость и рыхлость тел, треск ломаемых костей в тщедушных крысиных тушках и хруст раздавливаемых хитиновых панцирей насекомых, ненадёжность прогнивших досок, податливость экскрементов, твёрдость разбитых унитазов.
Но всё это было не существенно и неважно. Это было раньше. Давно, а может быть сравнительно недавно, но это осталось в прошлом. Теперь он знал, что считать прошлым, что настоящим, а что будущим. После того, что произошло вчера, прошлое, каким бы ужасным оно ни казалось, представлялось чем-то чудесным и навсегда потерянным, настоящее бессмысленным, а будущего попросту не существовало.
Все здесь болели, болели страшно и неизлечимо. Венерическая зараза, банальный тиф, вызванные антисанитарией гнойники, из которых со временем вызревали злокачественные опухоли, рак, ВИЧ-инфекция — все страшные недуги, какие только могут овладеть человеческим телом, расцветали здесь пышным букетом и в то же время, казались сущим пустяком по сравнению с другой беспощадной болезнью. Ей не было научного названия, да и обыденного тоже не существовало. Она разлагала души и умы, наравне с телами и все находящиеся в этом грязном притоне были заражены ею. Более того — все они находились в её критической стадии…