l:href='#n_294' type='note'>[294]. По сравнению с семейным правом европейских государств и США послереволюционные правовые нормы означали несомненный прогресс [295]. В свою очередь, «война» с развратом вылилась в ряд громких политических кампаний середины — второй половины 1920-х годов: вокруг «чубаровского дела», «кореньковщины», «есенинщины» и т. п. В начале десятилетия дискуссия вокруг статьи А. М. Коллонтай «Дорогу крылатому пролетарскому Эросу!» велась на страницах журнала «Молодая Гвардия»; «Правда» публиковала материалы дискуссии и постановления ЦКК РКП(б) о партийной этике; большие споры вызывали проекты А. Б. Залкинда[296]. Даже главные «либертарианцы» эпохи — например, Коллонтай — при вдумчивом прочтении их «манифестов» выглядят вполне «умеренными» (с позиций сегодняшнего дня, разумеется). Они оставались верны марксистской критике семьи в немецкой традиции начала века (Каутский, Бебель, Цеткин), но настаивали на регулировании интимной жизни индивида рабочим коллективом. В некоторых «экстремистских» текстах всякая интимность растворяется в публичной сфере. Залкинд писал о подборе полового партнера исключительно по принципу «классовой целесообразности»[297]. Е. А. Преображенский предлагал «элитистскую» модель, где государственная бюрократия и наука определяют саму возможность той или иной формы сексуальной жизни индивида[298]. Перед нами предстает идеал «прозрачной», рационально организованной и управляемой сексуальности. Такой ее видели и врачи, и гигиенисты, и статистики.
Картина сексуального поведения, рисуемая социологическими опросами 1920-х годов, концентрирована на функциональной связи между теми или иными поведенческими «фактами» и возрастом опрашиваемого студента. Под влиянием психоанализа сформировались представления о детской сексуальности. Но именно ее интерпретация показывает, насколько связаны были в тогдашних формах мышления нормативность и возрастная шкала. «Омоложение» первого сексуального опыта, констатируемое во многих опросах, вызывало у статистиков серьезное беспокойство, как болезненное отклонение. Одновременно оно увязывалось с более ранним взрослением ребенка из рабочей или крестьянской семьи, что указывает на социально-иерархические коннотации возрастной шкалы в «статистике» нэпа[299]. Однако этот «положительный» социальный контекст не нивелировал, а напротив, усиливал тревогу. Социолог или гигиенист имели в виду, даже если они не соглашались с психоанализом, что детство, возможно, не лишено сексуальных переживаний[300]. Тем опаснее выпустить «детский секс» из-под контроля: поступить так — значило бы дать свободу «анархии» удовольствий, не имеющих ничего общего с государственной и общественной пользой. С другой стороны, «энергетическая» картина мира диктовала признание того факта, что «кража» энергии организма ребенка на секс сказалась бы на его физических и интеллектуальных способностях. Таким образом, до известного момента детская сексуальность должна оставаться под надежным контролем. Поскольку главная угроза исходила от онанизма, то ребенок, имевший такой опыт, относился некоторыми врачами к «нецеломудренным»[301]. В рамках этой логики юноша едва ли имел право на свободу проявления «инстинкта». Ради собственного успеха и интересов общества ему следовало, в идеальном случае, «воздерживаться» до брака. Разумеется, и тут «опасность» мастурбации оказалась далеко не на последнем месте. Принципиальным стал вопрос о брачном возрасте. Многие врачи и статистики утверждали необходимость раннего брака[302]. Косвенно они признавали «неподатливость» сексуального поведения для контроля и элементарной рационализации, по крайней мере, в современных им общественных условиях. Но не меньше специалистов верило в успех «просвещения», в
Регулирование половой жизни могло быть и несколько более гибким. В случае серьезных «отклонений» от «нормы» (гомосексуализм, садомазохизм, педофилия и т. п. [308]) медики рекомендовали мастурбацию как меньшее зло, понимая нереалистичность пожизненного воздержания[309]. Безусловно, этот «либерализм» не противоречил парадигмам мышления эпохи.
Имели ли дискуссии о студенческой сексуальности сугубо «репрессивный» оттенок? Следует, по- видимому, согласиться с М. Фуко, что само беспрестанное обсуждение «запретной темы» создавало новые источники удовольствия — самим фактом «говорения», признания, науки сексуальности[310]. Конструировались новая личность и новые отношения микровласти в российском обществе. На первый взгляд кажется противоречием соседство самого либерального в тогдашнем «развитом мире» семейного законодательства[311] и рассмотренного выше типа мышления о сексуальной жизни. Загадка отчасти разрешается в рамках того же дискурса: «исправление» возможно через медицинскую и гигиеническую пропаганду и надзор советской «пролетарской» общественности. Вспоминается идея «паноптикума Бентама», которую неоднократно анализировал Фуко[312]. В рамках языка просветителей человек оказывался достаточно «прозрачен» и управляем доводами разума. Насколько советские специалисты и сами студенты оказались близки к этому взгляду на мир 150 лет спустя? Вопрос вдвойне непрост, поскольку родившиеся во второй половине XIX столетия социальные науки, по существу, вернулись к