Политбюро. Полный иконостас. Это немало поразило моих отца и маму, вызывало массу вопросов и насмешек откровенных. Вообще, я очень злился на своих родственников и едва не ссорился с ними во время всяких застолий за их аполитичные или откровенно антисоветские высказывания.
С.Ч. Кто твои родители по профессии?
А.М. Ну, что касается родителей — и папа, и мама относятся к инженерно- технической интеллигенции, но мама не работала с юности. То есть она в определенный момент стала только прирабатывать, занимаясь семьей. А отец постоянно работал инженером на оборонных предприятиях разного рода. Бабушки и дедушки и по отцовской, и по материнской линии — это люди без высшего образования. С одной стороны, это крестьянская среда, с другой — ремесленные профессии там тоже присутствуют. Плюс еще, как раз если говорить о родителях отца, о деде — здесь важна традиция религиозного проповедничества. Поскольку на протяжении нескольких поколений предки отца, наряду с крестьянскими и ремесленными работами, выполняли обязанности пресвитеров баптистской общины.
С.Ч. Когда они приехали в Петербург?
А.М. В начале тридцатых годов.
С.Ч. Какое отношение к советскому режиму было в твоей семье? Были ли родители в партии?
А.М. В партии не был никто — ни мама, ни отец. Среди дедушек и бабушек, дед со стороны матери какое-то время был партийный, в тридцатые годы. Он был красным командиром и, скорее всего, был партийным. Я не уверен на сто процентов, но могу предполагать.
Что же касается отношения к власти с точки зрения неформальных критериев, то здесь я бы затруднился с какой-то очень определенной оценкой.
С.Ч. А у вас в семье обсуждалась политика?
А.М. Конечно. В семидесятые годы, мне кажется, трудно найти среднюю советскую семью, среднюю в разных смыслах, где политика не обсуждалась бы на семейных застольях.
С.Ч. А ты помнишь семидесятые?…
А.М. Конец семидесятых я уже помню неплохо. И что для меня очевидно, однако, что с той стороны отца, где были родственники, принадлежащие к баптистской конфессии, — там отношение к существующему порядку вещей было, мягко говоря, скептическим; для меня в этом нет никаких сомнений.
С.Ч. Что значит «мягко говоря, скептическим»? Были какие-то открытые демонстрации?
А.М. Во-первых, это прямо высказывалось. Во-вторых, что значит «мягко говоря»? Это означает — я не уверен, что это было для них очень значимым. Но что более-менее часто воспроизводилось бабушкой и сестрой отца — что этот порядок вещей не может быть признан законным с точки зрения неких высших религиозных критериев. Вот это произносилось. Было ли это действительно значимо для них, или это были случайные резкие заявления, я не могу сказать.
С.Ч. Это одна половина твоей семьи. А вторая половина?
А.М. У второй половины моей семьи тоже была обычным делом ирония и разного рода фактическая критика по поводу того, что они наблюдали. В этом среднем советском слое трудно было не столкнуться с иронией по поводу советского режима семидесятых — начала восьмидесятых годов, во многих отношениях фасадного. Но я бы так сказал — здесь не было какой-то продуманной перспективы, которую можно было бы назвать оппозиционной; здесь не было каких-то, так скажем, фундаментальных принципов, сравнимых с высшими религиозными принципами, которые я упоминал. Здесь не было ни философского, ни религиозного обоснования такого рода оппозиционных или ироничных высказываний.
С.Ч. Кто были твои единомышленники? С кем ты обсуждал свои взгляды, прочитанные статьи? В школе?
А.М. С друзьями. В школе редко, с друзьями мы обсуждали…
С.Ч. Кто были твои друзья? Из каких они были семей?
А.М. Интересно, что это были те, кого называли тогда, тоже интересный термин эпохи — «творческая интеллигенция». Ха-ха. Как правило, творческая интеллигенция — эго литераторы, художники, кинематографисты, критики разного рода, журналисты.
С.Ч. А это были люди, скажем так, просоветские?
А.М. Это было совсем неоднозначно. Я бы так сказал — это были, безусловно, те люди, которые обладали доступом к литературе неофициальной. Они обсуждали тексты, которые невозможно было взять в библиотеке. Но сказать, что эти люди были в какой-то однозначной оппозиции к существующему порядку вещей, что они имели какие-то альтернативные программы, я бы не решился. Безусловно, они были достаточно ироничны по отношению к советской реальности. Но я не думаю, что следовало бы забегать дальше и преувеличивать эти оценки.
С.Ч. Что, например, вы с друзьями обсуждали?
А.М. Поскольку я был человек с убеждениями, я исправно читал газету «Комсомольская правда», и я прекрасно помню даже такую журналистку — Евгению Лосото. Она публиковалась в газете «Комсомольская правда», примерно с 1982 по 1987 год она была там ведущей журналисткой. Это были довольно интересные статьи для восьмидесятых годов. Эта Лосото писала обычно на темы скандальные, ее материалы читались с ходу. Ну, например, она писала о «золотой молодежи», то есть о тех, кто, благодаря привилегиям родителей, пользовался вещами или какими-то возможностями, которые у среднего молодого человека отсутствовали. Или она рассказывала об определенном круге с экзотическим стилем жизни, — это было интересно читать. Потому что мы редко сталкивались с таким кругом… Или, допустим, она писала о неофициальных идеологических группировках, допустим, о фашиках. Она одной из первых написала о «Памяти». То есть она пользовалась для своих рассуждений, как правило, экзотическим и заведомо интересным материалом.
С.Ч. А ты можешь вспомнить свою эмоциональную реакцию тех лет на эти официальные рассуждения о «золотой молодежи» и советском мещанстве, которые публиковались в газетах? Как ты тогда относился к этому? Ты относился к тем, кто осуждал мещанство?
А.М. Несомненно. Несомненно. Этот способ жизни предполагался как низменный. Причем, как я уже говорил, на эту тему был широкий консенсус. От тех, кто разделял официальную риторику, людей вроде меня, до диссидентствующих и до каких-нибудь хиппи.
С.Ч. То есть безыдейная жизнь порицалась всеми?
А.М. Да. Вернее, не «порицали все», а порицали те, кто пользовался каким-либо авторитетом в моем кругу. В общем, можно сказать, что идеологический человек противопоставлял себя мещанину как человеку без идеологии.
Я же как в школе, так и в университете был очень внимательным к политическим переменам, к политической риторике. То, что можно назвать актуальной политикой, я постоянно держал в поле своего зрения.
С.Ч. А сейчас?
А.М. Сейчас, нет, так уже нельзя сказать. А тогда это было более-менее очевидным. Я бы сказал, что это было очевидно вплоть до середины 1990-х годов, уже сильно после перестройки, в постсоветский период. И поскольку я был так внимателен к каким-то изменениям в риторике, и вообще, внимателен к политике, то, конечно, разрушение этой фасадной идеологии (которую я воспринимал, однако, не как фасадную) было для меня экзистенциально значимым событием. И я помню, что с моими друзьями, с которыми я общался еще со школьных пор, мы пылко дискутировали на протяжении второй половины восьмидесятых — начала девяностых о том, что происходило. Но если говорить о моих собственных внутренних преобразованиях, которые можно назвать преобразованиями идеологического порядка, на какой-то момент можно назвать их просто спектрами моего политического видения… Так вот, если говорить об этом, то я думаю, что к концу восьмидесятых — началу девяностых годов я был уже таким вот либералом позднесоветского образца. Как и очень многие из моего поколения университетских студентов, я читал журнал «Огонек»; я, конечно, был под сильным впечатлением от той фактуры, которую удалось извлечь из пресловутой повести Рыбакова «Дети Арбата». Это всё были