90-х годов он сыграл в Театре Антона Чехова Фирса в «Вишнёвом саде», в 1991 году — в АРТеле АРТистов Сергея Юрского — Глова в спектакле «Игроки-XXI» (премьера — в октябре). Много работы было и в кинематографе. В те годы на его счету были роли в фильмах: «Канувшее время», «10 лет без права переписки» (оба — 1990), «Шапка», «Яма», «Сукины дети» (все — 1991), «Ночные забавы» (здесь он снимался со своей молодой женой), «Лавка Рубинчика» (1992).
Последней ролью Евстигнеева в кино был царь Иван Грозный в фильме В. Ускова и В. Краснопольского «Ермак». В. Краснопольский вспоминает:
«Первоначально мы приглашали Евстигнеева на роль купца Строганова. Но он сказал, что уже играл в „Демидовых“ аналогичную роль и теперь хочет сыграть Грозного. При этом он так посмотрел, у него так блеснули глаза! И мы увидели в них столько силы и столько „неевстигнеевского“, что решили дать ему попробоваться. Я помню только одно: когда нам разрешили снимать в Кремле и он, уже загримированный, вошёл в царские палаты, было такое ощущение, что появился настоящий хозяин Кремля: как он вошёл, огляделся, как сел… Было ощущение, что он действительно из того рода. Работать с ним было одно удовольствие. Очень большой был жизнелюб. Выходя на площадку, обычно спрашивал: „А где положенные мне 50 граммов коньячку?“, хотя в основном всё это заканчивалось у него на словах. Иногда, если, допустим, мимо проходила интересная девушка, он мог продолжать говорить словами Грозного, но при этом смотреть ей вслед так выразительно, что мы понимали: Грозный и таким был…»
Играя роль великого царя — собирателя земель русских, Евстигнеев в то же время тяжело переживал творимый на его глазах распад СССР. В феврале 1992 года в одном из интервью он сказал: «Жалко страну. Из истории известно, как князья пытались собрать русские земли, чтобы сделать единое мощное государство. И вдруг настали времена, когда мы сами развалили всё… У меня какое-то непонятное чувство. С одной стороны, уважаю суверенитет любого народа, любой республики, естественное стремление к свободе, а с другой — распад такой огромной державы вызывает чувство боли. Не берусь предугадать, что из этого получится, но думаю, что ничего хорошего. Страна погружается в разруху».
К сожалению, это было последнее интервью в жизни Евстигнеева. Через несколько дней его не стало. Какими были последние дни нашего героя? Слово его близким и друзьям.
В. Краснопольский:
«В фильме „Ермак“ есть слова: „Купцам Строгановым велеть новое войско царёво для похода в Сибирь подготовить“. Это последний его кадр. После этих съёмок он подошёл ко мне и сказал, что должен уехать в Англию на операцию. А буквально через 10 дней нам сообщили, что его больше нет. Если бы оставшиеся четыре сцены с ним вошли в картину, то роль Ивана Грозного была бы очень многоёмкой и гораздо более многоликой…»
И. Цивина:
«Он говорил: „У меня столько сил и энергии, я столько ещё могу сделать, а сердце, как двигатель в старой машине, не тянет. Надо только двигатель отремонтировать, и всё будет в порядке“. Один из его знакомых незадолго до этого сделал в Лондоне, у знаменитого врача Тэрри Льюиса, операцию на сердце. „Ты знаешь, Жень, я на четвёртый день после операции бегал по лестнице и пил коньяк“. (Этим „знакомым“ был композитор Микаэл Таривердиев, который после того, что случится в Лондоне, на долгое время потеряет покой. —
Д. Евстигнеев:
«Последний раз я видел отца вечером 1 марта у меня дома. Сидели после спектакля „Игроки“, он пришёл вместе с Г. Хазановым. Когда я привёз его домой, он, выходя из машины, на мои слова: „Ты хоть позвони оттуда, или Ира пусть позвонит, как там все…“ — ответил: „Да ладно, приеду — позвоню, всё нормально…“»
И. Цивина:
«Мы прилетели в Лондон вечером 2 марта. Нас поселили в роскошной посольской квартире. 3 марта был свободный день. У Евгения Александровича была привычка отдыхать дома, он не любил никуда ездить, гулять по улицам. Он очень много был за границей, но почти не выходил из гостиничного номера. Бродить по городу ему было неинтересно, его хватало только на первые полдня…
В Лондоне он уже был два раза, на съёмках и на гастролях, тоже, конечно, просидел свободное время в номере, но ему этого было довольно. Мы сидели дома. Он немного волновался, но к вечеру и это прошло. Мы поехали на машине смотреть вечерний Лондон, зашли в какую-то таверну, выпили пива. У него было роскошное настроение — никакого страха, никаких дурных предчувствий. Он, казалось, сгорал от любопытства — как ему будут делать операцию, — рассказывал, как он себе всё это представляет. Ночью я проснулась от того, что увидела во сне, как он курит. Я включила свет: он сидел и курил. Такого никогда прежде не бывало. Я рассердилась, заставила его выбросить сигарету и лечь спать, и только мельком подумала, что, должно быть, он всё же очень волнуется. Через некоторое время он опять проснулся и включил свет. Он был в холодном поту и дрожал, как маленький ребёнок. „Я сейчас умру“. Я стала успокаивать его: „Ты вспомни свою маму. Ведь могла же она продлить свою жизнь ради тебя, потому что очень этого захотела. Зачем ты себя раньше времени хоронишь?“
Он уснул. Утром 4 марта мы поехали в клинику. Ему должны были сделать обследование, маленькую предварительную операцию — коронарографию — и оставить в клинике до утра, чтобы оперировать. Ночные страхи были забыты, он шутил и снова был в прекрасном настроении. Пока ему делали анализы, я пошла погулять, а часа через два вернулась к нему в палату и села около его кровати. Евгений Александрович сказал: „Езжай-ка ты домой. Что здесь сидеть? Приедешь завтра утром, перед операцией, а чтобы тебе не было скучно, я тебе позвоню сегодня вечером“. Я решила дождаться Тэрри Льюиса и врача из нашего посольства, который должен был переводить. Полчаса мы сидели вместе, шутили, разговаривали. Евгений Александрович с утра ничего не ел перед обследованием и послал меня сказать медсестре, что он голоден. Я сходила, вернулась к нему: „Через пять минут они тебя покормят“.
За эти пять минут он умер…
Всё происходило так быстро, что теперь эти события прокручиваются в моём мозгу, как ускоренная съёмка в кино. Только я это сказала, вошли Тэрри Льюис и посольский врач. У Льюиса в руках был лист бумаги, он стал говорить и рисовать, а посольский врач переводил, очень быстро, без пауз: „Я ознакомился с вашей историей болезни, завтра мы будем вас оперировать, но у нас принято предупреждать пациента о возможных последствиях операции. Вот ваше сердце, — он нарисовал, — в нём четыре сосуда. Три из них забиты, а четвёртый забит на девяносто процентов. Ваше сердце работает только потому, что в одном сосуде есть десять процентов отверстия. Вы умрёте в любом случае, сделаете операцию или нет!“ В переводе слова звучали буквально так.
Евгений Александрович весь похолодел. Я держала его за руку. Я увидела, как он покрылся испариной и стал тяжело дышать носом. Когда ему становилось плохо, я всегда заставляла его дышать носом, по Бутейко. Я поняла, что с ним что-то случилось. Что-то стало происходить в его сознании, он испугался этого нарисованного сердца. Я заговорила с ним, стала его утешать, и в это время какие-то люди, которых я не успела рассмотреть, оторвали меня от его руки и быстро куда-то повели. Я успела заметить на экране, где шла кардиограмма, прямую линию, но ничего ещё не понимала и испугалась по-настоящему только тогда, когда меня стала утешать медсестра.
Пришёл посольский врач: „Наступила клиническая смерть. Но вы не волнуйтесь, его из клинической смерти вывели, он очнулся“. Господи, если бы рядом стояла я, кто-нибудь, кого он знал, он бы очнулся навсегда… Я представила: он пришёл в себя — кругом всё чужое, английского языка он не знает… Я слышала суету в коридоре, это Евгения Александровича срочно повезли на операцию…
Четыре часа я просидела в этой комнате. Посольский врач прибегал с новостями: „Он умирает…“, „Он жив“. Я уже истерически смеялась над ним: всё это походило на дикий розыгрыш. Я сидела у окна и смотрела через внутренний двор на окна реанимационной, куда Евгения Александровича должны были привезти после операции. Сто раз открывалась там дверь, приходили и уходили какие-то люди, но его так и