своей честный, добрый, интеллигентный, бескорыстный. Конечно, не без мерзавцев – как без них? Без них ничего хорошего не бывает. Все дело в количестве. Были в блокадном городе и людоеды – самые обычные каннибалы. Но ведь не они определяли картину. А ленинградцев… Ленинградцев любила вся страна. Одна лишь принадлежность к городу была чем-то вроде почетного ордена.
– Пройдемте сначала на кухню, – предложила Марина. – У меня там операционная. Милости прошу.
Доставая из шкафа бинт, вату, спирт, коробку с хирургическими скрепками, зажимы Стилла и Бильрота, бранши, ампулы с лидокаином, одноразовые шприцы, она мельком поглядывала на Мышкина. Потом маникюрными ножницами выстригла волосы вокруг раны.
– Но сейчас… – продолжал он. – Сейчас ленинградцы… Куда они делись? Конечно, кто умер, кто постарел. Но ведь у них же есть или остались дети и внуки, воспитанные в ленинградских семьях. А ленинградцев практически нет.
Он глубоко вздохнул и сказал своим звучно-бархатным, хорошо поставленным баритоном, словно был в студенческой аудитории:
– Видите ли, Марина Михайловна… За какие-то десять-пятнадцать лет на наших глазах совершилась фантастическая вещь. Такое же чудо, как коринфская бронза или субэтнос под названием ленинградцы. Но только с обратным знаком: стремительная дегенерация этого субэтноса, а точнее, всего народа, превращение нации в стадо идиотов. Русские, может быть, не самый лучший народ на свете, но я, сколько себя помню, гордился, что я русский, а не американец и не француз. Теперь же…
– Вы сказали, нация, – мягко перебила она.
– А вот вы о чем, – усмехнулся Мышкин. – Не надо путать нацию и национальность. Нация может состоять из многих национальностей и этносов. Особенно русская. Вы обратили внимание, что только русская нация обозначается именем прилагательным, а не именем существительным, как остальные нации всей земли?
– В самом деле, только сейчас обратила…
– И к русской нации принадлежит потомки татарского хана Юсупова, турок по матери поэт Василий Жуковский, натуральный швед Владимир Даль, эфиоп Пушкин, разбавленный двумя поколениями русских со стороны матери. Русским, даже ярко выраженным, стал полуеврей Солженицын…
– Александр Исаевич!.. – воскликнула Марина. – С чего вы взяли? Ну, это уже…
Он внимательно посмотрел на нее и спросил обычным, не лекторским тоном:
– Вы что – обиделись? Он ваш знакомый? Родственник?
– Нет-нет. Но почему вы…
– У него же и прочитал. По-настоящему его зовут Александр Исаакович. Исаевич – отчество-псевдоним. Настоящее ему показалось неизящным. И тогда он по сути отказался от родного отца.
– А вы? Вы на его месте не отказались бы?
– От отца- еврея? Никогда! – искренне заявил Мышкин. – Никогда! – повторил он. – Мы же не выбираем себе родителей. Они у нас от Бога. И мы должны гордиться своими родителями. Независимо от их национальности, а значит, и нашей…
– Вот как! Интересно, очень…
Она застелила стол белой крахмальной простыней.
– Начнем, – сказала Марина, натягивая медицинские перчатки.
– Минутку, – попросил он. – Мне надо закончить мысль, иначе я буду вам мешать в гуманной работе.
Она рассмеялась, и он снова крикнул без звука: «Где ты была десять лет назад?..»
– Заканчивайте.
– Так вот… За десять-пятнадцать лет умный, добрый, необычайно одаренный и отзывчивый народ превратился в нацию дебилов. Исключения крайне редки. Поляризация ошеломляет. На одном полюсе людоеды, точнее, удавы. Их пять процентов от общей численности населения. Но этого особые удавы. У них отсутствует чувство насыщения. И потому они жрут без перерыва, глотают и глотают… На другом же полюсе – стадо перепуганных, мокрых от страха кроликов, которые исправно выполняют поставленную перед ними задачу: в порядке строгой очереди, соблюдая дисциплину, прыгать в пасть удавам. Иногда один-другой из них пищит. И даже в интернете свой писк публикует. Это когда удав его глотает без соблюдения демократической процедуры. Но за двадцать лет удавы научились демократии. И никто не пищит. Таких кроликов у нас восемьдесят пять процентов. Остальные десять – непонятно кто.
– И вас это так волнует? – выпрямилась Марина.
– Разумеется, нет, – решительно ответил Мышкин. – Давно не волнует. Но довольно часто доставляет мне боль. Физическую.
– Вы можете что-нибудь изменить?
– Разумеется, нет.
– Тогда ваша задача для начала – не радовать своих недругов. Они не должны радоваться оттого, что вам больно, не торжествовать потому, что вы страдаете.
Потрясенный до глубины души неожиданным выводом, он уставился на нее.
– В самом деле, – признался Мышкин. – Такая простая и хорошая мысль мне никогда в голову не приходила.
– Итак, больной! – приказала Марина, отламывая шейку от ампулы и наполняя шприц. – Прекращаем споры. Но молчать тоже не надо. Разрешаю и даже прошу читать мне стихи. Хорошо в работе помогают.
И она ввела ему под скальп лидокаин.
Мышкин откашлялся и, чуть вздрагивая, когда ему в скальп вонзалась очередная скрепка, вполголоса прочел:
– Очаровательно, – отозвалась девушка. – Конечно, это ваши стихи. Я даже не сомневаюсь.
Поколебавшись, Мышкин с большим трудом сказал правду:
– Владимир Пяст. Его почти никто не знает. Все тот же серебряный век…
Она управилась за час с небольшим, и Мышкин заявил, что у нее очень легкая рука.
– Как пушинка. Большое счастье для ваших пациентов. Вы можете рвать зубы без наркоза.
– Иногда я так и делаю. Когда пациенту наркоз не показан. Так могут работать еще два стоматолога в городе.
– Неужели? – изумился Мышкин. – Я-то полагал, это редкий феномен.
– Редкий. Но моей личной заслуги здесь нет. Спасибо предкам.
Осмотревшись, Дмитрий Евграфович спросил:
– Это действительно ваша квартира?
Она рассмеялась, и у него снова заныло сердце.
– Вы решили, что я вас привела в чужую?
Он еще раз огляделся:
– Я знаю эту квартиру. И вас знаю! Причем давно. Я здесь был несколько раз.
Выйдя после душа из ванной, Мышкин потянул носом воздух и растроганно покачал головой. Из кухни шел густой аромат чуть подгоревшего варенья и очень вредной, но очень вкусной сдобной выпечки, перед которой Мышкину ни разу не удалось устоять, тем более что на вес она не влияла.
– Как вы успели? – восхитился он. – Так быстро.
Марина откинула назад платиновую прядь.
– Старалась. В жару все печется быстрее.
Не дожидаясь приглашения, Мышкин уселся за стол, придвинул к себе сухарницу с горячими рогаликами и с шумом их обнюхал.
– Разрешается? – спросила Марина.
– Я не то хотел сказать… В каждой семье, вернее, в большинстве семей… во многих… всегда есть некий стандарт вкусовых предпочтений. Мать печет блины и кладет на пять граммов соды больше, чем принято у других хозяек, ее машинально повторяет дочка, потом внучка… Не зря же в каждой квартире пахнет по-своему.
– И что вы обнаружили?
– Мне знаком аромат ваших рогаликов.
– У меня нет настоящего кофе, – сказала она. – Только растворимый. Правда, говорят, из лучших.
– В свободной торговле и жженая пробка под названием «нестле» или «жокей» бывает разного качества, – согласился Мышкин. – Но с вашими рогаликами любая подделка покажется подлинником.
– Разве что «покажется», – усмехнулась Марина и поставила на стол бутылку московского коньяка.
Он выпил две рюмки. Марина, оказалось, не пьет вообще.На голове Мышкина торчали двенадцать стальных скрепок, словно антенны космического шлемофона. Одет был в прекрасные фирменные джинсы, новую темно-синюю, очень дорогую, футболку с вышитым крокодилом на левой стороне. На ногах у него красовались настоящие английские кроссовки – он сразу заметил, что настоящие, а не китайская дрянь. Правда, одежка на нем слегка болталась.
– Так что же вы делали в моей квартире? – спросила Марина.
– Зачеты сдавал по истории медицины вашему отцу. И чай пил за этим самым столом. Между прочим, с такими же рогаликами.
– Да, папа всегда кормил студентов. Один, помню, отказывался, так папа пригрозил, если он не будет есть, не получит зачет. Я даже фамилию его запомнила. Кошкин.
– Да, это был я! – хохотнул Мышкин. – Я тогда очень торопился. Меня однокурсники ждали в пивной под Думской башней. Вот тогда я вас в первый раз увидел. Вам… тебе… вам было…
– Четырнадцать лет.
– Значит, сейчас двадцать семь?