разработкой и становилась серийной продукцией.
Сталина, Лина, как ее называли, имела, в отличие от мужа, выдающиеся размеры во всех трех измерениях. Выше мужа на голову, а тяжелее, наверное, в два раза. Уверенная в себе, громогласная. К Сереже относилась свысока, подумаешь, мальчонка с периферии, из милиционеров. По сравнению с ней мелкота. Пыталась нахального мальчишку Зуева «носом поводить» при случае. Давно, еще, когда Сережа только пришел в лабораторию, Лина увидела у него в руках билеты в театр и воскликнула с иронией, громко, на всю лабораторию.
– Ты идешь в театр?! В какой же?
– В театр Станиславского, – робко ответил Сережа.
– Ты имеешь в виду, имени Станиславского и Немировича-Данченко, музыкальный? – снисходительно уточнила Лина.
– Да нет, одного Станиславского, драматический, – ответил Сережа.
– Ты ошибаешься, такого театра нет в Москве, – припечатала провинциала Лина.
– Да нет, есть, – не согласился Сережа и попытался рассказать про Михал Михалыча Яншина, про Ольгу Бган, Ивана Козлова и артиста Сатановского.
Лина снисходительно выслушала его лепет, потом сказала:
– Во всяком случае, в кругах театральной общественности этот театр неизвестен! – после чего решительно отошла от Сережиного стола.
Молодежь хихикала, потом некоторое время Сталину Васильевну за глаза называли «Театральной общественностью». Молодые сотрудники лаборатории с удовольствием слушали Линины громкие речи и ждали, когда она очередной раз попадет впросак.
– Вы знаете, кто эта женщина? – привлекала внимание сослуживцев Лина, указывая пальцем на незнакомую, видно, приезжую даму, которую секретарша вела от проходной. – Это Крылова, художница, родственница Кукрыниксов.
Тут же к Лине обращался Валера Полоскин.
– Как же так, Сталина Васильевна, вы говорите, родственница? А фамилия-то у нее другая, не Кукрыникс, – Валера изо всех сил старался сохранять серьезное лицо.
– А ты разве не знаешь? Ха-ха-ха! – громогласно смеялась Лина. – Кукрыниксы, ведь это аббревиатура: Куприянов, Крылов, Николай Соколов. Вот она и есть Крылова!
Ребята потом сто раз передавали друг другу эту сцену, особенно всех радовало раскатистое слово «аббревиатура» в устах Лины.
В лаборатории принято было знакомить всех с результатами работы отдельных сотрудников. Если, конечно, были результаты. Называлось это техучеба, и начальник требовал, чтобы техучеба проводилась регулярно. Когда у Сережи появилось, с чем выходить на техучебу, то Сталина Васильевна очень внимательно его слушала, и первая начинала громко хвалить: «Молодец, Сережа, молодец!» Но как-то не радовали эти похвалы, слишком много было в них снисходительности. По мере Сережиного роста поводов для снисхождения оставалось все меньше. И однажды, после обсуждения чисто технического вопроса, Сталина вдруг стала говорить, что не верит Сережиным результатам, что у Сережи резкие движения, а людям с резкими движениями доверять нельзя, что она лично пойдет и перепроверит. Все переглядывались, не понимая, с чего Лина взбесилась, и чувствовали себя неловко. Получилось так, что Сталина Васильевна была единственным сотрудником лаборатории, с кем у Сережи сложились устойчиво плохие отношения.
Но не Сережа Зуев, как таковой, сердил Сталину Васильевну, дело было в другом. Тяжелое детство с клеймом «члена семьи врага народа», может быть, еще какие-то жизненные обстоятельства, сформировали главную черту Лининого характера – она презирала людей. Не всех. Пушкин, Наполеон Бонапарт, Лев Толстой, Альберт Эйнштейн заслуживали уважения. Из ныне живущих к уважаемым людям относились, конечно, она сама, Лина, ее сын, академик Капица, Жак Ив Кусто, ну, еще несколько человек. Только эти люди имели право, по мнению Лины, вслух высказывать свои мысли, совершать заслуживающие внимания и обсуждения поступки и болеть по-настоящему опасными болезнями. Остальные – мелкота, мусор. Правда, были еще промежуточные фигуры, которые звезд с неба не хватали, но уж очень им повезло в жизни. Например, Юрий Гагарин или семья Михалковых-Кончаловских. Про этих тоже можно было поговорить, но уже слегка снисходительно. Все же остальные должны были знать свое место и не вякать. И не беспокоить Сталину Васильевну своими мелкими делами.
Сережа как-то невольно подслушал разговор двух дам. К Лине пришла знакомая из другой лаборатории, и они сели поговорить. Вернее, сидела одна Лина, возвышаясь огромной тушей на отодвинутом от письменного стола стуле, а небольшая ее собеседница просто оперлась задом и двумя руками об этот стол, так что головы беседующих дам находились на одной высоте. Гостья с ужасом рассказала, что у ее подруги, которую хорошо знала Лина, обнаружили рак. Невидимый дамами Сережа почувствовал на расстоянии, как Лина воспротивилась, не захотела принимать эту важную и страшную весть. «Что, груди, груди?» – громче, чем следовало, спросила Лина. «Да нет, в животе… – несколько недоуменно ответила дама, почувствовавшая агрессивность вопроса. – Будут делать операцию» «Но ведь это гинекологическая операция, несложная», – продолжала снижать значимость события Лина. «Да нет, операция полостная, сложная и с непонятным результатом.» «Ну, не знаю!» – как будто выключилась Лина и перешла на другую тему. Сережа тогда не понял странных вопросов Лины, только в памяти осталось резкое и неприятное «Что, груди, груди?» Потом додумался, из подсознания всплыл смысл подслушанного разговора. Рассказ о тяжелой болезни знакомой женщины должен был вызвать у Лины ахи, охи и слова сочувствия. Но Лина не сочувствовала, не жалела обычного, малозначащего человека. И не хотела притворяться, что ей жалко несчастную. Вместо этого она доказывала, что имеет право не жалеть, но не тем, что объект не достоин ее жалости, а тем, что болезнь не тяжелая.
Было еще несколько эпизодов из того же ряда. Узнав о выходе статьи кого-нибудь из сотрудников лаборатории, Лина обязательно говорила: «Ну, это же в нашем сборнике, который никто не читает». Увидев на пальце сослуживицы потрясающей красоты колечко, купленное сыном-дипломатом на алмазной бирже в Амстердаме, Лина комментировала: «Вот, могут турки ширпотреб приличный выпускать! Что, не турки? Ну, значит, китайцы». Как-то Лину подвез сослуживец из другого подмосковного городка домой. Вместо того, чтобы ехать на двух электричках через Москву, тут сразу по прямой, от проходной чужого предприятия до подъезда своего дома. Очень приятно. Но Лина сидела в машине, и вместо того чтобы вести приличный разговор об автомобилях или о погоде, напряженно молчала. По дороге лопнуло колесо, и некоторое время ушло на замену. После смены колеса Лина расслабилась, заулыбалась. По приезде насмешливо спросила водителя: «Ну, и сколько мы ехали?» «Почти два часа» – ответил, посмотрев на часы, сослуживец. «Я так и думала, что на электричках быстрее», – с удовлетворением произнесла Лина. Не могла она чувствовать благодарности к этим мелким, не равным ей людям!
Каждое событие в жизни окружающих ее людей, стоящих, по мнению Лины, на несколько ступеней ниже нее на лестнице эволюции, Лина стремилась аттестовать как маловажное, даже если не понимала смысла происходящего. А если слышала серьезные возражения, то переставала воспринимать слова и тут же выбрасывала из головы новость. На каждого нового человека Лина жадно накидывалась с единственной целью – классифицировать его как малозначительного, навесить ярлык и поставить на полку в один ряд с прочими болванами. Вот и Сережа попал под классификацию. Когда не удалось доказать самой себе, что Сережа – болван, Лина обиделась на Сережу и перестала обращать на него внимание.
Размышления о недостойности окружающих ее людей и вскрытие подлых причин их поступков отточили ум Сталины Васильевны, сообщили ему определенную проницательность. Но проницательность эта имела однобокий характер. Лина легко обнаруживала низкие мотивы, лежащие в основе происходящих событий. Быстро выводила на чистую воду любого знакомого или незнакомого даже в том случае, если человек совершал нечто очень хорошее, симпатичное, героическое. Бывало, угадывала. Часто вслух сообщала, как о бесспорном факте, о легком сомнении, искушении, только поднявшемся со дна души другого человека, и тут же им самим совестливо загнанным обратно на дно. Человек был ни в чем не виноват, он сомневался лишь мгновение, потом отринул эти сомнения и поступил благородно. Но Сталина была неумолима и громогласна. Принижала благородный поступок, как очевидный и пустяковый, а возвеличивала вскрытые ей самой черные тайны души другого человека. С кривой усмешкой объявляла: «Я же понимаю, что он имел в виду!» Иногда, подтасовывая факты, говорила о вовсе не существовавшей подлости. Люди смотрели на Лину с удивлением и, в зависимости от характера, начинали оправдываться, или обижались, или решительно переставали