учителем Никитиным в рассказе „Учитель словесности“» (стр. 119). Этот «конфликт идеала и действительности», по мнению Глинки-Волжского, «не имеет у Чехова в конечном счете положительного исхода». Критик объясняет это связью творчества Чехова с настроением общественной реакции 80-х гг., оговариваясь, однако, что «широко развернутая в его произведениях картина обывательской жизни, нарисованная на фоне всепринижающей власти обыденщины, не укладывается в узкие исторические рамки 80-х гг., а идет далеко вширь и вглубь русской действительности, как прошлых, так и будущих десятилетий» (стр. 134).
Эту эволюцию героя «Учителя словесности» другой критик – А. Л. Липовский – оценил как необоснованную, немотивированную и упрекнул Чехова в излишней краткости формы. «Почему, например, „Учитель словесности“, всегда живший пошляком, без малейшего сомнения в своих поступках,
Глинка-Волжский писал о финале рассказа: «Что будет далее <…> – автор не показывает» (стр. 121). Другие критики – Липовский, Качерец – «открытый» финал рассказа сочли за недостаток. «Чехов обрывает рассказ, – писал Липовский, – и тем причиняет нам вторую досаду. Что же будет с „новым“ человеком? Ему предстоит борьба с остатками прежнего „я“, с окружающими. Интерес художественной разработки растет с ее трудностью, но автор как бы избегает своей задачи. Отсюда, при краткости рассказа, недоделанность, недоговоренность» (там же, стр. 23). Качерец особенно резко выразил мысль о типичности такого финала для чеховского творчества: «Тут Никитин становится интересен, но тут же и кончается рассказ г. Чехова. Если затем вы хотите знать, как ведет себя в жизни человек, которому противна пошлость и который страдает от нее, вам придется обратиться к другим авторам: г. Чехов вам этого не покажет» (там же, стр. 70–71).
В. А. Фаусек, ялтинский знакомый Чехова, прочитав вторую главу «Учителя словесности», писал 16 июля 1894 г.: «Читал на днях в „Р<усских> в<едомостях>“ Вашего „Учителя словесности“. Превосходный, с страшной силой набросан<ный> рассказ – но, – как Вам сказать? – это уж и не пессимизм, за который Вас так часто упрекают, а сама меланхолия! Дайте же, наконец, хоть несколько мажорных аккордов – ободрите, обнадежьте нас! Ведь Вы, помните, здесь еще как-то, в разговоре, отмечали быстрый прогресс русской жизни, напоминали нам, что за какие-нибудь 30 лет все изменилось до неузнаваемости и т. д. в этом роде. А пишете – точно последнюю надежду хороните!» (
При жизни Чехова рассказ был переведен на венгерский и чешский языки.
Полный комментированный русский перевод «Гамбургской драматургии» появился за несколько лет до написания и публикации первой главы «Учителя словесности»: Г. Э.
В усадьбе
Впервые – «Русские ведомости», 1894, № 237, 28 августа. Подзаголовок: Рассказ. Подпись: Антон Чехов.
Включено без подзаголовка в сборник «Повести и рассказы» (М., 1894; изд. 2-е – М., 1898).
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту:
О времени создания рассказа прямых свидетельств нет. Можно лишь условно приурочить его написание к десяти дням – с 14 до 24 августа 1894 г.: 14 августа Чехов вернулся в Мелихово из поездки по Волге, а 24 августа выехал в Таганрог.
А. С. Лазарев (Грузинский) в своих воспоминаниях «К биографии Чехова» утверждает, что прототипом Рашевича послужил А. С. Киселев, и возводит таким образом рассказ к впечатлениям жизни Чеховых в Бабкине летом 1887 г.: «Судьба дала мне, гостю Бабкина, два-три факта высокой культурности Киселева. Приведу один наиболее яркий из них. Однажды поздно вечером, около полуночи, когда мы с Чеховым уже собирались спать, из киселевского дома вернулась сестра Чехова <…> среди горьких слез Мария Павловна рассказала, что, отвлекшися от пасьянсов, Алексей Сергеевич Киселев почему-то вздумал завести речь о стремлении крестьянских и кухаркиных детей к ученью, к гимназиям и с возмущением говорил, что власть склонна им мирволить, вместо того чтобы из школ и из гимназий их гнать… Говорил Киселев все это резко и грубо донельзя. Чтобы подчеркнуть всю прелесть этой выходки представителя высококультурной семьи, нужно вспомнить, что дед Чехова был крепостным у Черткова и что если Киселев даже в точности не знал этого обстоятельства, то вообще не мог не знать происхождения Чеховых из крестьянской среды. Выслушав рассказ сестры, Чехов пожал плечами и сказал с досадой:
– И охота тебе было слушать этого дурака!
