время пения учитель Сергей Макарыч задает ученикам чистописание и сам присоединяется к тенорам, как любитель. Вот как производятся спевки. В классную комнату, хлопая дверью, входит сморкающийся Алексей Алексеич. Из-за ученических столов с шумом выползают дисканты и альты. Со двора, стуча ногами, как лошади, входят давно уже ожидающие тенора и басы. Все становятся на свои места. Алексей Алексеич вытягивается, делает знак, чтобы молчали, и издает камертоном звук. - То-то-ти-то-том... До-ми-соль-до! - Аааа-минь! - Адажьо... адажьо... Еще раз... После 'аминь' следует 'Господи помилуй' великой ектении. Всё это давно уже выучено, тысячу раз пето, пережевано и поется только так, для проформы. Поется лениво, бессознательно. Алексей Алексеич покойно машет рукой и подпевает то тенором, то басом. Всё тихо, ничего интересного... Но перед 'Херувимской' весь хор вдруг начинает сморкаться, кашлять и усиленно перелистывать ноты. Регент отворачивается от хора и с таинственным выражением лица начинает настраивать скрипку. Минуты две длятся приготовления. - Становитесь. Глядите в ноты получше... Басы, не напирайте... помягче... Выбирается 'Херувимская' Бортнянского, 7. По данному знаку наступает тишина. Глаза устремляются в ноты, и дисканты раскрывают рты. Алексей Алексеич тихо опускает руку. - Пиано... пиано... Ведь там 'пиано' написано... Легче, легче! - ...ви... и... мы... Когда нужно петь piano, на лице Алексея Алексеича разлита доброта, ласковость, словно он хорошую закуску во сне видит. - Форте... форте! Напирайте! И когда нужно петь forte, жирное лицо регента выражает сильный испуг и даже ужас. 'Херувимская' поется хорошо, так хорошо, что школьники оставляют свое чистописание и начинают следить за движениями Алексея Алексеича. Под окнами останавливается народ. Входит в класс сторож Василий, в фартуке, со столовым ножом в руке, и заслушивается.
{02353}
Как из земли вырастает отец Кузьма с озабоченным лицом... После 'отложим попечение' Алексей Алексеич вытирает со лба пот и в волнении подходит к отцу Кузьме. - Недоумеваю, отец Кузьма! - говорит он, пожимая плечами. - Отчего это в русском народе понимания нет? Недоумеваю, накажи меня бог! Такой необразованный народ, что никак не разберешь, что у него там в горле: глотка или другая какая внутренность? Подавился ты, что ли? - обращается он к басу Геннадию Семичеву, брату кабатчика. - А что? - На что у тебя голос похож? Трещит, словно кастрюля. Опять, небось, вчерась трахнул за галстук? Так и есть! Изо рта, как из кабака... Эээх! Мужик, братец, ты! Невежа ты! Какой же ты певчий, ежели ты с мужиками в кабаке компанию водишь? Эх, ты осел, братец! - Грех, брат, грех... - бормочет отец Кузьма. - Бог всё видит... насквозь... - Оттого ты и пения нисколько не понимаешь, что у тебя в мыслях водка, а не божественное, дурак ты этакой. - Не раздражайся, не раздражайся... - говорит отец Кузьма. - Не сердись... Я его умолю. Отец Кузьма подходит к Геннадию Семичеву и начинает его умолять: - Зачем же ты? Ты, тово, пойми у себя в уме. Человек, который поет, должен себя воздерживать, потому что глотка у него тово... нежная. Геннадий чешет себе шею и косится на окно, точно не к нему речь. После 'Херувимской' поют 'Верую', потом 'Достойно и праведно', поют чувствительно, гладенько - и так до 'Отче наш'. - А по-моему, отец Кузьма, - говорит регент, - простое 'Отче наш' лучше нотного. Его бы и спеть при графе. - Нет, нет... Пой нотное. Потому граф в столицах, к обедне ходючи, окроме нотного ничего... Небось, там в капеллах... Там, брат, еще и не такие ноты!.. После 'Отче наш' опять кашель, сморканье и перелистыванье нот. Предстоит исполнить самое трудное: концерт. Алексей Алексеич изучает две вещи:
{02354}
'Кто бог велий' и 'Всемирную славу'. Что лучше выучат, то и будут петь при графе. Во время концерта регент входит в азарт. Выражение доброты то и дело сменяется испугом. Он машет руками, шевелит
