почему-то напомнили ему, как мало в его теперешней жизни наслаждения и свободы и как мелки, ничтожны и неинтересны задачи, которые он с таким напряжением решал каждый день от утра до ночи. Когда он повел больного и прислуга, сторонясь и давая дорогу, поглядывала с мрачным любопытством, с каким обыкновенно в деревнях глядят на мертвое тело, он вдруг почувствовал ненависть, тяжелую, острую ненависть к пухлому, бритому, актерскому лицу больного, к его рукам воскового цвета, к плюшевому халату, к дыханию, к стуку его черной палки... От этого чувства, которое он теперь испытывал впервые за всё время, пока жил, и которое так неожиданно захватило его, у него похолодели голова и ноги и сильно застучало сердце. Ему страстно захотелось, чтобы Михаил Ильич умер сию же минуту, чтоб он вскрикнул в последний раз и хлопнулся о пол, но в одно мгновение он вообразил себе эту смерть и с ужасом отвернулся от нее... Когда вышли из залы, он хотел уж не смерти больного, а жизни для себя: оторвать бы руки от теплой подмышки и бежать, бежать, бежать без оглядки... Постель для Михаила Ильича была устроена в кабинете на турецком диване. В спальне больному казалось жарко и неудобно. - Что-нибудь одно: будь попом или гусаром! -
{10227}
сказал он, тяжело опускаясь на диван. - Что за манеры! Ах, боже мой... Я бы такого ферта-попа в дьячки разжаловал. Глядя на его капризное, несчастное лицо, Яншин хотел возразить ему, сказать какую-нибудь дерзость, сознаться в своей ненависти, но вспомнил приказ докторов - не волновать больного, и промолчал. Впрочем, не в докторах дело. Чего бы только нельзя было наговорить и накричать, если бы с этим ненавистным человеком не была связана навеки и безнадежно судьба сестры Веры? У Михаила Ильича была манера постоянно выпячивать вперед сжатые губы и двигать ими в стороны, точно он сосал леденец, и это движение бритых и полных губ раздражало теперь Яншина. - Ты, Саша, иди туда... - сказал Михаил Ильич. - Ты здоров и, кажется, равнодушен к церкви... Для тебя всё равно, кто бы ни служил... Иди. - Но ты ведь тоже равнодушен к церкви, - тихо проговорил Яншин, сдерживая себя. - Нет, я верую в провидение и признаю церковь. - Вот именно. Как мне кажется, в религии тебе нужны не бог и не истина, а такие слова, как провидение, свыше... Яншин хотел прибавить: 'иначе бы сегодня ты не оскорбил так священника', но замолчал. Ему казалось, что он уж позволил себе сказать и без того слишком много. - Иди, пожалуйста! - проговорил нетерпеливо Михаил Ильич, который не любил, когда с ним не соглашались или говорили о нем самом. - Я никого не желаю стеснять... Я знаю, как тяжело сидеть около больного... Знаю, брат! Всегда говорил и буду говорить: нет тяжелее и святее труда, как труд сиделки. Иди, сделай милость. Яншин вышел из кабинета. Спустившись к себе вниз, он надел пальто и шляпу и через парадную дверь прошел в сад. Был уже девятый час. Наверху пели канон. Пробираясь между клумб, розовых кустов, голубых из гелиотропа вензелей V и M (то есть Вера и Михаил) и мимо множества чудесных цветов, которые в этой усадьбе никому не доставляли удовольствия, а росли и цвели, вероятно, тоже 'по традиции' Яншин
{10228}
спешил и боялся, как бы не окликнула его сверху жена. Она легко могла его увидеть. Но вот он, пройдя немного парком, вышел на еловую аллею, длинную и темную, сквозь которую по вечерам бывает виден закат. Тут старые, дряхлые ели всегда, даже в тихую погоду, издают легкий, суровый шум, пахнет смолой, и ноги скользят по сухим иглам. Яншин шел и думал о том, что ненависть, которая сегодня во время всенощной так неожиданно овладела им, уже не оставит его и с нею придется считаться; она вносила в его жизнь еще новое осложнение и обещала мало хорошего. Но от елей, спокойного, далекого неба и от праздничной зари веяло миром и благодатью. Он с удовольствием прислушивался к своим шагам, которые одиноко и глухо раздавались в темной аллее, и уж не спрашивал себя: 'Как же быть?..' Почти каждый вечер он ходил на станцию получать газеты и письма, и это, пока он жил у зятя, было его единственным развлечением. Почтовый поезд приходил в три четверти десятого, именно в то время, когда дома начиналась нестерпимая вечерняя скука. В карты играть было не с кем, ужинать не давали, спать не хотелось, и потому приходилось поневоле или сидеть около больного, или же читать вслух Леночке