братом отец мог обвинить во всех смертных грехах за что угодно или ни за что, и мы должны были оправдываться, но никакие аргументы, алиби или чистые побуждения высоким судом не принимались во внимание. Мой страх стать виноватым замечали посторонние. Выражение «это Фарбер виноват» вошло в поговорку у моих друзей и употреблялось всегда, даже если говорили о землетрясении в Японии. Брат был примерно в таком же положении. Так вот, тяжело больной Алеша сбежал в чужую семьи и провел там остаток жизни.
Мама искала для младшего сына врачей и знахарей, но даже не все знахари брались лечить Алешу. Мама делала за Алешу журналистские задания в газете, в которой он работал, возила учебники, чтобы он мог готовиться к экзаменам в университете, но главными в борьбе за жизнь Алеши стала его жена и ее родители, которые приняли на себя ежедневный труд и ответственность за тяжело больного мальчика.
А папа как-то сразу потерял представление о действительном состоянии здоровья сына. Отец при мне звонил ему и кричал: «Немедленно одевайся и иди на улицу, нечего сидеть дома в такую прекрасную погоду!» Этот звонок был в первых числах апреля, а 11 апреля Алеша умер…
Я очень горевал, но понимал, что горе моих родителей, особенно матери, сильнее моего. Я пытался утешить маму, чем всегда утешают в подобных случаях, но не мог ее ни отвлечь, ни заинтересовать. Один раз в ответ на мои рассуждения, что ничего нельзя было сделать, что никто не виноват, все равно Алешу нельзя было вылечить – такая болезнь, мать внезапно встрепенулась, собралась, и, чеканя каждое слово, сказала мне:
– Но ты-то жив!
Я попал в больное место. Мама страдала оттого, что судьба обошлась с ней так несправедливо: сыновья болели одной и той же болезнью, но погиб от нее не тот. Я своим мельтешением и утешением только усиливал горе родителей, демонстрируя, что нет на земле справедливости. После этого я стал поосторожней, как всегда, начав что-то соображать только после того, как наступил на капсюль…
Пока живы были мы оба, мои родители часто обсуждали между собой, как следует распорядиться своим имуществом, какому сыну что оставить, хотя собирались жить долго, да и ценностей не имели. К этой теме им пришлось обратиться, когда появились новые родственники – родители жены моего брата. Те имели деньги, умели ими пользоваться и полагали, что должны и сами пожить, и дочку обеспечить. Такому здравому подходу к жизни мои родители мало, что могли противопоставить и чувствовали себя неудобно.
Но волновались они недолго, потому что придумали, что осчастливят Алешу и его жену Валю богатым наследством потом, после своей смерти. Они делили в уме книги и два маминых кольца, и все выходило: надо это завещать Алеше, а Сереже то, что у Алешиных тестя с тещей уже есть – Библиотеку приключений и многотомник Фенимора Купера. И было папе с мамой радостно и спокойно – ведь они обо всем позаботились, и мальчикам не придется ссориться из-за наследства.
И тут такое горе. Горе, если не грех так выразиться, чистое, без меркантильных примесей. Потеря любимого мужа, любимого брата, любимого зятя. Для родителей – потеря любимого сына. Горе, только горе. Имущества у Алеши не было никакого, а была светлая голова и доброе сердце, но этого не стало вместе с ним.
А родителей моих, видно, черт попутал – им стало жаль так ловко и с такой любовью составленного, хоть и неоформленного завещания. Мать в отчаянье говорила мне: 'Мы так все хорошо распределили, что после нас останется, а теперь придется все вам…' Она мне объясняла, как они с отцом все спланировали, все расписали, от горя не понимая, что этого можно было мне и не говорить. Поэтому я и знаю про Купера. Квартиры тогда по наследству не передавались, прочего имущества у родителей, почитай, что и не было, но мысленно расписанное и разделенное, а потому приобретшее ценность, оно теперь уходило неизвестно куда, и горе их усугублялось тем, что придется через много лет все оставить постылому сыну. Отцу даже захотелось отменить мое существование директивно, по партийному. Придравшись к какому-то моему слову, он с пафосом воскликнул: «Я не могу тебя больше видеть. Я считаю, что потерял не одного, а двух сыновей!» Но все-таки это было не то, не выход из положения…
И тут в затуманенном бедой мозгу моей матери родилась мысль о юридическом оформлении Алешиного наследства. Наследницей должна была быть молодая вдова. Заниматься этим поручено было мне. Наследницей чего, какой собственности? 'Полной наследницей', – сказала мне мать. Мать имела в виду, что Валя должна была унаследовать после Алеши право на наследование после моих родителей. Вслух произнести это она не могла, все-таки бывший юрист, понимала, что так не бывает, да и передо мной, наверное, было неудобно. Ей нужно было поручить мне оформить завещание родителей на Валю – я бы сделал это не моргнув глазом. Все так просто. Почему мать не стала связываться с таким завещанием, я не знаю.
А, может быть, и знаю. Вскоре после Алешиной смерти родители спросили меня, где Алешины часы и обручальное кольцо. Я ответил, что отдал их Вале, и почувствовал, что родители были этим недовольны, надо было принести им. Оценивая теперь, почти через двадцать лет, ход лечения брата и результаты этого лечения, вспоминая, как родители пытались лечить Алешу официально, то есть бесплатно, как они считали один другого виновником Алешиной смерти, как интересовались кольцом и часами, подумал я, что и Алешу- то они не так уж сильно любили, как хотели всем продемонстрировать, и Вале ничего отдавать не собирались. Со мной было просто – я ни на что не претендовал, за все благодарил и выполнял, что приказано. А получила бы Валя какие-нибудь права, хоть бы и безделишное завещание, могла бы ими и воспользоваться. Непонятно как, но они и этого боялись. Поэтому они не стали завещать все Вале, а разыграли комедию с 'полной наследницей', а я в этой комедии играл роль болвана.
И стал ходить я с Валей в первую нотариальную контору, и в тринадцатую, и в разные учреждения. Чего я хотел, нотариусам было непонятно, приходил я со свидетельством о смерти и просил, чтобы Валю сделали наследницей, объяснял, что других наследников нет, что родители и брат ни на что не претендуют. Нотариусы думали, что я чокнутый, но разговаривали вежливо, понимая, что я чокнулся от горя. А я стремился утешить мать, выполнить любую ее волю. Если бы она поручила мне оформить наследство на лунный свет, я бы занялся и этим.
Каждый день то ли чувствуя неестественность ситуации, то ли опасаясь, что я захочу оформить Алешино наследство на себя, мама мне говорила: 'Ты помнишь, что Валя должна быть полной наследницей?', пока я не повысил голос, после этого мать перестала меня тормошить.
Самое интересное, что я оформил все-таки завещание. По нему Валя наследовала авторское право. У Алеши после смерти остался один принятый к печати, но не вышедший рассказик. Теперь Валя на законном основании могла получить за него гонорар. Рассказ напечатали, но денег выписали мало, а ехать за ними нужно было далеко, на другой конец Москвы, и Валя не поехала.
Глава 13. ХОРОШИЕ РУКИ
Время шло, и теория о моей бездарности и неполноценности, как и всякое живое учение, потребовала коррекции. Накапливались факты, которые плохо с ней сочетались. Теорию нужно было подправить, в противном случае жестокое и презрительное отношение моих родителей ко мне и моей семье в течение многих лет следовало бы признать исторически неоправданным, вернее имеющим одно оправдание – жадность. Труднее становилось отвечать на вопросы знакомых о сыне и внуках, сопровождая ответы обычным комментарием: «Вы ведь знаете, какой он у нас». Автором обновленной теории был отец.
Забавно, что мой профессиональный рост нисколько не прибавлял родителям уважения ко мне. Я стал кандидатом наук, старшим научным сотрудником, начальником лаборатории и даже, под конец моей инженерной карьеры, главным конструктором одной из разработок – все это были факты из другой, малознакомой им жизни и, следовательно, не впечатляли. Только мама меня иногда спрашивала:
– Объясни мне, я никому не скажу и тут же забуду, чем ты занимаешься на работе? Тебе это интересно? – но ответа не слушала.
Отец же, не доверяясь чувству, специально размышлял о моем ничтожестве, соорудил систему доказательств того, что из меня не может получиться ничего путного, следовательно, не нужно на меня впустую тратить силы, и чем меньше будет слышно про мои жалкие дела, тем лучше. А кто этого не понимает, тот такое же дерьмо, как и я. И никакие исключения, даже временные, не допускаются. Если я попадался отцу на глаза довольным собой, радостным и прилично одетым, то он тут же восстанавливал единство теории и практики.