Работал он везде одинаково — каждый день без продыху. Но в Арле он писал картины, в которых помимо его всегдашнего истового напряжения (напряжение есть всегда, в любой линии) появился простор, вздох, полет. Ван Гог в целом очень напряженный человек, он весь как сведенная судорогой рука, его автопортрет — это сжатый кулак. У него речь отрывистая и вязкая, движения цепкие, взгляд колючий. А в Арле речь словно распрямилась, ушла судорожная интонация — словно бы Платонов вдруг стал писать просторно и спокойно, как Лев Толстой. Много ярко-желтого — краска свободно положена, щедро залито золотом, половина холста — пшеничное поле; много яркого-синего — звенит небо, как у итальянцев на фресках; и всего рассыпано много — подсолнухов, кипарисов, виноградников, цветущих абрикосов, оливковых рощ. Он в буквальном смысле создавал мир, наделял мир свойствами и вещами.
Точнее сказать так: Ван Гог исходил из того, что в каждой вещи есть спрятанная душа, в предмете спит непроявленная сущность — буквально каждый предмет следует оживить, увидеть в природе не стихию, но индивидуальную душу.
Вы скажете: этого всякий художник хочет. Нет, далеко не всякий. Большинство замечательных художников рисуют природу как иллюстрацию своего настроения: мы знаем, как шумит гроза Камиля Коро и как ветер гнет деревья на картинах Добиньи, — но мы не знаем, есть ли душа у их дубов, есть ли сознание у колосьев ржи. В картинах Ван Гога всякий кипарис и всякий подсолнух — очеловечен, одухотворен, наделен индивидуальной судьбой. Когда Ван Гог рисует предметы: хижины, коробки спичек, конверты, башмаки, траву, — он рисует непосредственно биографию и душу предмета, его онтологию. Давно признано, что «Кресло Гогена» и «Стул Ван Гога» суть портреты; но это не просто характеристики людей, выраженные опосредованно через их вещи (как, например, пиджак эпохи Москвошвея рассказывает о судьбе поэта Мандельштама). На картинах изображены именно портреты данных предметов, а вовсе не портреты людей, ими обладавших. Само кресло стало живым и наделено биографией, и данное кресло — отнюдь не Гоген, который остался за кадром.
Известны страницы, посвященные Хайдеггером «Башмакам» Ван Гога; Хайдеггер писал о башмаках, раскрывающих биографию и путь человека, ими обладавшего. Поразительно, что именно Хайдеггер, постоянно писавший об онтологии предмета и явления, не увидел, что это картина не о «человеке, носившем башмаки», — это картина собственно о живых башмаках. В анализе обладателя обуви Хайдеггер (впрочем, он и не обязан был знать подробности) ошибся — это башмаки не женские, но мужские, и не пахаря (кто пашет в ботинках на шнурках?), но горожанина. Это ботинки самого Ван Гога, в которых тот отправился в Бельгию проповедовать Слово Божье. Но дело не в подробностях биографии. Эти башмаки обладают собственной душой, кровь струится по их шнуркам, и дышит их кожаное нутро. Башмаки живые — точно так же, как живы предметы у Андерсена, как наделен душой вол Франциска. Они говорят с нами ровно на том же основании, на каком говорит с нами Мартин Хайдеггер, эти башмаки не в меньшей степени живы, чем мы, люди. И всякий предмет, нарисованный художником Ван Гогом, предъявляет сгусток бытия данного предмета, его сущность, показывает то, ради чего эта вещь живет. Можно бы сказать, что этот голландский художник — Пигмалион, но в еще большей степени Ван Гог — Святой Франциск.
Это невероятно, так не бывает, но за один год Ван Гог написал 190 холстов — не считая рисунков, а рисунков намного больше.
Как правило, он писал картину за один сеанс, то есть за один день. Впрочем, так в ХХ веке делали многие: и Гоген, и Сутин, и Шагал, и Пикассо. Индульгенцию на это выписал Делакруа, однажды сказавший: «Нельзя разделить на фазы прыжок» — с тех пор эта невозможная для академической работы поспешность была узаконена; но в случае Ван Гога поспешностью такой метод назвать трудно: слишком кропотлив он был в работе. Посмотрите на арльские пейзажи — вырисован всякий листик, каждая веточка. Помните картину «Яблоневая ветка»? Эта вещь написана с той же тщательностью, с какой сделана средневековая гравюра, с тщательностью Дюрера. Сутин или Вламинк позволяли себе махнуть кистью неряшливо — Ван Гог писал с патологической въедливостью, с китайскими подробностями, он писал чашечки цветов и фрагменты коры, завитки кипариса, гребни волн; то, что обычно живописцы осваивают за недели кропотливой работы, он умел написать за день упорного труда. Специального технического приема не было — это было экстатическое состояние, в котором у человека повышается порог внимательности.
Парижская коммуна Ван Гога
Степень концентрации в любви очень важна. Невозможно с равной интенсивностью любить все время, каждый день; один день нас посещают сильные эмоции, а наутро душа расслабляется. И в жизни мы как-то обучились эту неравномерность своей душевной состоятельности припудривать. Однако картина — свидетель наших страстей — запоминает именно равномерность усилий, и выдаст тот день и ту минуту, когда вы любили вполсилы. Неравномерность переживания часто видна у неплохих, но не великих художников: небо мастер писал без особых волнений, а когда дошел до кроны дерева, возбудился. Казалось бы: нечего тебе сказать про небо, так не пиши небо! — но что делать, если в композицию небо попало? Это примерно как чувства к нелюбимому родственнику, как членство в нелюбимой партии — идешь на общее собрание, но не вприпрыжку; вот только в искусстве вялость эмоции весьма заметна.
Человеку свойственно уставать в эмоциях — невозможно с равным энтузиазмом радоваться божьему миру каждый день. Мы умиляемся любимому человеку, но не ежесекундно. Уникальное свойство Ван Гога состояло в том, что он поражался красоте и содержательности тварного мира — ежесекундно. Там, где другой живописец (тот же Сутин, например, или Вламинк — они оба Ван Гогу подражали) обойдется общим планом, Ван Гог найдет мелочи, от которых щемит сердце. И не просто «найдет подробность» — он пишет ради каждой подробности: так раскрылась почка, так изогнулась травинка. Он посмотрел, запомнил, содрогнулся. Вы все знаете размах Матисса и мощную обобщающую линию Пикассо — они прекрасные художники, смотревшие на мир в целом. Ван Гог тоже смотрел в целом. Однако его общий взгляд был настолько внимательным, что целым для него являлась совокупность тысячи подробностей — за каждой из которых свой мир.
И вот именно в Арле это свойство видеть мир в тысяче спрятанных лиц раскрылось вполне.
Важно было и то, что художник был пьян Арлем — ему нравилась каждая деталь. Когда ходишь по городу, то ходишь в картинах Ван Гога: аллея Аликанте, берег Роны, долина Кро — каждый поворот он обжил и описал; так все и сохранилось Видите яблоню? — это его яблоня, он с ней дружил. Он врос в Арль немедленно — хотя все было чужим. Когда Пикассо уехал из Барселоны в Париж, а затем на французскую Ривьеру, он радикально природу не поменял; и немец Гольбейн, уехав в Лондон, остался в той же северной природе. Но оказаться после темной Голландии на солнцепеке и писать солнце после полутени — это для художника то же самое, что для писателя перейти с русского на английский. Протестант, сын пастора и сам