Тогда Лена садится перед ним на корточки и смотрит в лицо снизу вверх. Деться некуда.
— Ну для меня спой. Это серьезное дело, народные песни. А что. Хватит ржать! — прикрикнула на остальных, и смешки потухли. — Спо-о-ой. Пожалуйста. Ничего смешного тут нет. Это мы всякую чушь слушаем. «Руки вверх» там, Линду. Спой. Мы не будем смеяться.
Тишина.
Все ждут.
— Ладно, — Лена встает, — раз не хочет человек петь, то не надо.
И Сережа запел. Тихонько, на одной ноте — запел.
«…виновата ли я, что мой голос дрожал, когда пела я песню ему…»
Дети смеялись так громко, как только могли, набирая побольше воздуха и выкашливая смех.
Лена смеялась тоже.
Сережа молчал.
Басика
Басика будто бы только и делала, что сидела на краю дивана, никуда не смотря. Доподлинно неизвестно, настолько ли плохо она видела, как об этом рассказывала. Басика, спрашивал я, как ты видишь? Расплывчато, Сержик, отвечала она, и я вглядывался в мутную радужку глаза. У мамы с папой, которые видели лучше, в глазах и впрямь было больше ясности — не было этого разлохмаченного краешка радужки и пожелтевших, как творог, белков. Бабушке стоило больших усилий подняться с дивана. Ей было смертельно лень.
Выйдя на пенсию, она ни дня больше не проработала. Просто не желала никуда ходить, хотя могла работать в санатории, получать приличный оклад, в общем-то особо себя не обременяя. Да ну, вот еще, рассудила она. Немощной Зоя Сергеевна не была, но ей хотелось наконец состариться и вздохнуть облегченно.
Она безвылазно сидела дома, я копошился рядом. Чем я был занят, не могу вспомнить. Но в памяти отложилось, будто бы все мое детство прошло там, на Октябрьской, у самой черты города, на странной высоте четвертого этажа, откуда все видно как-то по-особенному — вроде как смотришь деревьям в вырез груди. Да брось ты, сказала мне мама, придумаешь тоже. Мы тебя только на выходные туда отвозили, и то не всегда. И в садик ты ходил регулярно, сам подумай. Убедительно вроде, но стойкие кадры из детства от трех до шести — это туевая аллея за домом, бабульки на лавочке и балкончик над трассой, стремительно уходящей в неизвестность за городскую границу, в сторону грозной синей Бештау. Балкончик был огорожен прутьями, и внутри было щекотно от страха, когда я свешивал ноги, чтобы выдувать разноцветные планетки мыльных пузырей или смотреть в светлую непостижимую высь океана, над которым летел мой космический кораблик, а мне, космическому капитанчику, приходилось высматривать островки с помощью подзорной трубы — какого-то сантехнического элемента из белой пластмассы. Но нет, приземлиться было негде, только белые перистые облака, как мыльная пена в ванной, как далекая морская рябь, восторженно- солнечный ужас.
У басики были бульдожьи щеки и длинные седые волосы, собранные в бублик. Однажды она их распустила, и я поразился, как много их, оказывается, — всю спину закрывают. Басика была полная и ласковая, только ласковость ее совсем другая, угрюмая, не радушная, не приветливая, как, скажем, у бабушки Дениса. Резкие ноты появлялись в голосе, когда она говорила о моей маме. «Ольгу — не люблю! И Антона не люблю!» Не помню, спрашивал ли: а меня? — может быть, и сама отвечала: «А тебя люблю, Сержик» — и целовала в лоб.
Удивительное сходство с нами было обнаружено в книжке на иллюстрации к стихотворению Барто. Те же щеки, тот же бублик, а Сережа — в полосатом свитере, точно как у меня. «Если вы
АНГЕЛИКА
Т, с любовью и мерзопакостью
При ней всегда ссорятся парочки.
Мужчин прошивает насквозь чем-то очень душным, взваренным, пресным — домашним, — раствор этот становится до того концентрированным, что они взрываются, хлопают дверью, говорят: никогда больше! Говорят: я сам по себе! Исчезают с концами. Думают: не вернусь!
Женщины ревут на кухоньке, говорят: да он никогда, никогда раньше… я не знаю, что нашло. Она молчит, она знает прекрасно: инь вышел из берегов, женского стало слишком много, он все равно не выдержал бы, но позже. У подруги еще оставался в запасе месяц, год, десять, было бы счастье, отравленное его вспышками ярости, его молчанием, его «как я устал». Дозы смешивались бы, переходили одна в другую: сперва на десять частей счастья одна часть яда, потом наоборот. Потом бы ее рвало, отравление, его колотило бы, передоз.
Им не надо было быть вместе с самого начала.
Ангелика видит все наперед. Ангелика спасет их сейчас, она даст им шанс осознать все как можно раньше, не загубить свою жизнь, быть свободными для новых встреч и новой — настоящей — любви.
Они и сами поймут, но позже, надо помочь, думает Ангелика, дурацкое имя, выбрала сама в шестнадцать, буковку «г» вместо предсказуемой розово-книжной «ж» выписала сама твердым почерком. Разругалась с родителями, хватило пороху устроить всю эту возню с документами, полноватая паспортистка смотрела жалостливо, называла дочкой, пыталась отговорить.
А назад теперь менять как-то глупо, даже мама уже смирилась, зовет, правда, Аней, а Ликой никак.
Без меня они не справятся, думает Ангелика, надо помочь. Но как же это тяжело, господи.
Она делает вдох.
Ты пойми, он же не ценит тебя, он не видит, какая ты настоящая, какая ты нежная, говорит Ангелика.
Ты пойми, настоящее — оно не такое, это когда ясно и свет, когда ты уверена, когда нет срывов, нет