— Я воду греться поставила, — сказала Агнесса невыразительным, сонным голосом. — И полотно есть у меня. Сломана нога-то. Лубок класть надо.
Якоб, чувствующий себя героем, и два лесоруба топтались в дверях, вокруг их башмаков оплывал грязноватый снег. Агнесса неспешно достала из шкафа толстые стопки зеленоватого стекла, составила их на оловянное блюдо, прихватила графинчик с настойкой:
— Угощайтесь… А теперь идите, идите. Господину лекарю мешать не надо.
Закрыла дверь, задвинула засов, спокойно сняла с очага здоровенный закипающий котел. Плеснула горячей водой в таз и разбавила из кувшина, пробуя, как для младенца, белым круглым локтем. Разложила на чистой холстине моток полотняных бинтов и кучку корпии. Никогда-то она не спешит, но все появляется как по волшебству в самый нужный момент. Такую бы помощницу в лагерь — цены бы ей не было. Солдаты бы мамкой звали.
— Агнесса, с него надо стащить одежду.
Она протянула тяжелые ножницы:
— Режьте сразу, господин Теофраст, все одно грязь сплошная. И прожаривать даже не стану. Колет разве приберечь. — Знахарка подобрала и бросила в угол кожаный колет. Ловко сгребла и унесла в сени лохмотья камзола, остатки чудовищно грязной рубахи и обрезки штанов.
Тело у раненого было как у Христа неумелой деревенской работы — узкое, с покатыми плечами и впалой грудью, бледное неживой белизной. Под коленом — скверная, воспаленная рана: кость перебита, и, кажется, мушкетной пулей. Когда доктор взялся прощупывать рану, чужак застонал и открыл глаза.
— Дайте-ка мне, Агнесса, вашей настойки, что покрепче. Отдельно в плошке и в стакане. Плошку сюда, и не вздумайте смеяться: я неоднократно проверял — это спасает от воспаления. А из стакана влейте ему в глотку — это притупит боль.
— И в мыслях смеяться не было, господин Теофраст. Вот плошка, а стакан и не надо. Лучше так. — Она тяжело опустилась на колени в изголовье раненого, обхватила белобрысую голову мягкими ладонями, склонилась к самому лицу: — Спи.
И действительно, водки не понадобилось.
Рана была вычищена, нога запеленута в тугой лубок, а раненый обмыт, переодет в рубаху покойного Вальтера и бережно переложен с сырого плаща на перину поплоше.
— Спасибо, господин Теофраст, что пришли, — сказала Агнесса, как всегда, бесстрастно. — Не желаете ли вишневки откушать?
— А не откажусь, нет! — И когда женщина неторопливо направилась к шкафчику, лекарь спросил ее внезапно для себя: — Вы уверены, что не стоит отправить его к отцу Питеру? Или, хотите, перевезу к себе, как очнется? Вам, должно быть, не слишком-то… Хлопоты лишние…
— Справлюсь, — не оборачиваясь, обронила Агнесса.
Уже надевая перчатки, доктор уточнил:
— Он говорил о чем-нибудь, пока не впал в беспамятство?
— Говорил, что все пропали. Что началась пурга из ледяных перьев и все пропали. Бредил, верно.
Снегопад давно кончился. Лекарь ушел. Сколько же они провозились? Агнесса выходит во двор, выплескивает под яблоню грязную воду, обтирает котел и набивает его чистым декабрьским снегом. Небо светло-серое, зимнее жемчужное небо. На дворе все белым-бело. В сугробе у крыльца ямка — это плюхнулся важный Густав, натоптано, где кот выбирался на поверхность, брезгливо тряся лапами, а дальше по кромочке молодого рыхлого снега тянется невесомая цепочка независимых кошачьих следов. Ох, Густав!
Господин Теофраст с привычным пессимизмом опытного лекаря ожидал антонова огня, лихорадки от ран либо простудной, внезапной мозговой горячки или, на худой конец, пролежней от неподвижности и небрежения, но раненый поправлялся на удивление быстро. Ежедневные визиты лекаря к Агнессе вошли в привычку для обоих. Знахарка скоро перестала дичиться высокоученого господина, прямо при нем закладывала в небольшой котелок травы и прочие ингредиенты, нужные по ходу дела, ворожила и шептала над томящимся душистым отваром. На «колдовские штучки» господин Теофраст прикрывал глаза, да и католическое воспитание его было сильно разбавлено вольнодумием и опытом военного врача. Однажды, впрочем, развлечения и любопытства ради он напряг слух, пытаясь услышать, что же бормочет ведунья, но, к изумлению своему, обнаружил: женщина раз за разом монотонно и ровно повторяет «Отче наш». Осторожно выспросив ее, Теофраст подивился собственной несообразительности. «Да как же иначе-то, господин лекарь! Три „Отче“ — и снимать котелок, не то перестоится», — терпеливо ответила Агнесса. Если же травам надлежало томиться дольше или же у знахарки были иные заботы, из деревянного гладкого ящичка извлекалась господская игрушка, покупные часы на четверть часа, и струйка цветного песка тихо перетекала из колбы в колбу. Высокомерную небрежную ревность к коровьей матери, дерзающей лечить подобие Божие, все больше сменяло профессиональное любопытство. Раньше с умением знахарки подбирать травы и составлять сложные смеси доктор сталкивался лишь при дегустации настоек, теперь же он оценил ее искусство по достоинству и, глядя, как работает флегматичная Агнесса, с удивлением замечал в неспешных и полуварварских действиях неграмотной бабы отсветы того же высокого искусства, какому предан был и сам. К слову сказать, нечасто господин Теофраст видел столь быстро заживающие раны и такой тщательный уход. Удивляло его и совершенное отсутствие в Агнессе жалостливости к увечному, свойственной слабому полу. В бытность свою не раз и не два наблюдал он, как прельщает дам боль, переносимая, а паче того когда-то перенесенная мужчиной….
Как Агнесса, отказавшаяся от помощников, управлялась с телесными нуждами бесчувственного пациента, доктор мог только догадываться. Больной был чист и обстиран, и в доме не ощущалось запаха гниющей плоти. Смущало то, что ландскнехт не приходил в себя, хотя состояние его не напоминало беспамятство — скорее, то был чудесным образом продленный целебный сон. Порой спящий говорил не пробуждаясь — то быстро и невнятно, так что и не разберешь языка, то по-немецки — коряво, с нездешним выговором, а однажды — высоким голосом отрока, отвечающего затверженный урок, — на фландрском. Доктор, в своих скитаниях волей-неволей освоивший пять языков, помимо прочно вбитой в отрочестве латыни, изумился, поняв, что речь идет о красках. «…Плащ Пресвятой Девы надлежит писать лазурью, что… из в пыль растертых синих камней немалой цены. Но если средства… то употребленная в сочетании с белилами сажа, если, конечно, цвет окружения будет подобран точно, дает подобие блеклой синевы…»
«Вот ведь, живописец!» — подумал лекарь, рассматривая лежащую поверх одеяла руку солдата — крупную, худую, с искривленным средним пальцем и на треть срезанным мизинцем.
— Никак услышаны молитвы отца Питера? — усмехнулась Агнесса. — Вечно он охает, что некому алтарь подновить и святой Мартин у него облез совсем, от людей стыдно!
Теофраст осекся было, но решил, что про живописца сказал вслух, забывшись.
В пропиленный лаз вальяжно скользнул черный Густав, осмотрел всех топазовыми глазами, басовито мурлыкнул Агнессе. Та расцвела улыбкой и, укрыв спящего, поспешила в сени, где на холоде стояли крынки с молоком.
Пришел злой февраль, месяц прибыльный для докторов, но тяжелый для болящих. От гнилой лихорадки скончался старый Фридрих, родные и близкие оплакали его, но к доктору никаких претензий не имели. Теофраст в последний раз навестил дом травницы. Раненый давно не нуждался в его заботах, и визит был подиктован причинами щекотливого свойства. Вчера отец Питер, осторожно выбирая слова, попросил его поговорить с пришлым ландскнехтом: нехорошо здоровому мужчине дольше надобного задерживаться у нестарой еще вдовицы. Отец Питер даже готов предоставить солдату кров, пока тот не найдет себе приюта получше.
— Ханс? — Агнесса держала на отлете руки в мыльной пене. — Утром еще ушел. К отцу Питеру вроде бы, а за вещами, сказал, вечером зайду.
Стоило бы поблагодарить и откланяться — видно же, занята хозяйка, но Агнесса уже обтерла руки о передник и милости просила пожаловать. Пришлось сбить снег с сапог, повесить в сенях плащ и шляпу,