Когда маленькое красное солнце неохотно вскарабкалось на небо, чтобы еще раз осветить покосившиеся плетни и опустевшие огороды Ивантеевки, рыдания Настасьи, охрипшие, но все такие же безутешные, по-прежнему раздавались из темных холодных сеней.
Вернувшись в Чикаго, Алекс получил короткое письмо без обратного адреса, впрочем, установить личность корреспондента было несложно. В письме был лаконичный перефраз обожаемого Левой Гомера. 'Дорогой Одиссей! Уверяю тебя, что лучше быть последним из обитателей Гарлема и давиться черствым гамбургером в мире живых, чем царствовать у нас, в мире теней. С наилучшими пожеланиями…'
– Ну что ж, по местам, товарищи! – строго сказал Федя Диафильмов. И мы поспешно разбежались по вагонам.
Буравский поднялся на площадку между седьмым и восьмым этажами. Там остановился и долго раздумывал, рассеянно поглядывая на серое московское небо. Наконец решился. Вынул из кармана свернутую в трубочку рукопись. Приподнял ржавую крышку мусоропровода. Последний раз взглянул на рукопись и жестом, который мог показаться стороннему наблюдателю небрежным и даже случайным, уронил ее в вонючую черноту.
СОВРЕМЕННАЯ ПРОЗА
Я ставлю точку. Теперь я открою дверь и выйду на улицу. Он будет ждать меня, как обещал, за поворотом, возле маленького кафе, где такой вкусный горячий шоколад с пряностями по утрам, где веснушчатая кассирша смотрит на меня глазами новорожденного сфинкса и отсчитывает мелочь ('Доброе утро, сеньор…'), где столик у окна пошатывается вот уже двадцать пять лет, и его не чинят, чтобы не нарушать нечто хрупкое и преходящее, но возведенное в обычай. Я рад, что мы встретимся именно там, хотя, собственно, любое другое место было бы ничуть не худшей декорацией для последнего акта, репетиции которого была посвящена вся пьеса. Он будет ждать меня там, и я подойду бесшумно сзади, и он обернется, и тогда я спрошу: 'Где твой серп, Сетх?'
– Что вы думаете обо всем этом? – спросил меня Гонзалес. – Что это: галлюцинация, вызванная скукой деревенской жизни, или событие, необъяснимое с точки зрения здравого смысла, но все же имевшее место?
Я пожал плечами. Что я мог сказать ему, если я даже сейчас не решаюсь признаться, что был в соседней комнате и видел все. И не лучше ли его мучительные сомнения, чем ужасающая уверенность, обретенная мною?
Я еще могу вставать с постели, но делаю это редко и неохотно. Зачем? Ведь что бы ни происходило со мной наяву, это не может сравниться с восхитительным, непостижимым, невероятным калейдоскопом моих снов. И пока длится серый безрадостный день, я должен копить силы, чтобы дождаться наступления ночи.
И тогда я все понял, и земля ушла у меня из-под ног. Мир стал Каппой, я живу совсем не в Монтевидео, я, старый дурак, цепляющийся за свои жалкие воспоминания в то время, как мир, в котором я живу, стремительно уходит от меня. И все же…
История Самюэля на этом не кончается. Кончается лишь часть этой истории, записанная Пабло, и не вина Самюэля, что в один прекрасный день Пабло охладел к своим дневникам. По свидетельству очевидцев (Клары и Сильвио), этот маленький сфинкс и поныне здравствует и благоденствует, и, кажется, ощущает себя на пороге вечности в неменьшей степени, чем его египетский коллега.
Вот так все и было: я ничего не объяснил Аните, и она меня не поняла, хоть и сказала все, что сказала, а ведь я ее ни о чем не спрашивал, напротив, сказал ей то, чего она знать не могла, навсегда оставшись на своей половине этой истории, куда мне вход закрыт…