иллюзией, я проверял — сколько ни иди, они отодвигаются всё дальше и дальше, как радуга. Но, во всяком случае, они хотя бы закрывали отвратительную в своей непрерывности линию горизонта.
Я потихоньку обживал своё новое пространство, размечая улицы и кварталы жёлтыми каракулями на снегу и пеплом, сыпавшимся с измятых сигарет.
Но уже тогда город стал вести себя неправильно. Однажды я проснулся на совершенно незнакомой улице, такой тёмной и прямой, что она просто не могла прийти мне в голову. На ней жили кашляющие от злобы собаки, и когда она, всё же, закончилась, я снова увидел ненавистную линию горизонта из-за которой выползала на бесконечную помойку алюминиевая луна. Крекс, фекс, пекс. Я порылся в карманах, да где там… Папа Карло опять остался без новой куртки.
Из города в разные стороны уходили рельсы и, отправившись по ним путешествовать, в самом конце, я обнаружил своего высохшего предшественника с неестественно настоящими ногтями на чёрных перебинтованных ногах, и покрытый мелкими трещинами портрет дамы с глазами русалки, смотрящей на свечку в моём окне.
А на обратном пути меня подкараулил и схватил невзаправдашний горбун в белом халате. Он смешивал в пробирках волшебные жидкости и разрешил мне подуть в стеклянную трубочку, чтобы жидкость в пробирке задымилась и окрасилась в рубиновый цвет, ух ты!
Очевидная банальность горбуна предлагала усомниться в его реальности, и я ушёл от него, уже не помню как, позволив ему пытать до скончания времён усталых путников с рюкзаками, полными жухлых трав. Это была чужая территория, там я был не хозяин.
Но пока я путешествовал по рельсам, город усомнился уже в моём существовании. Возможно, виной тому была та же самая банальность, на которую с идиотской настойчивостью указывали зеркало в затоптанной прихожей и чёрный бюстгальтер, третий месяц сохнущий на трубе в ванной.
Город торопливо переделывал придуманных мной людей, он задавил машиной счастливую бабушку с белым платочком, плясавшую возле пивного ларька, замусорил все улицы и перегородил их троллейбусами со сваренными коротким замыканием рогами. Он населил город близнецами-милиционерами, которые размножались простым делением. Я сам однажды видел — стоял на углу сержант, потоптался как-то странно, глядь — а их уже двое. И лица у них одинаковые, и звания, и фамилии даже.
И прохожие, которых я придумывал, чтобы было не скучно ходить по улицам, стали какими-то пыльными и застиранными. Их по утрам вывозили древними растрескавшимися автобусами из каких-то хранилищ на краю города, и туда же свозили по вечерам, сваливая как попало, вперемешку с прохудившимися молочными пакетами.
Я ходил по своему городу, и не узнавал его. Неужели всё это сочинил я? Хотя, вон она — пуговица от моей рубашки в асфальтовой трещине.
Какой-то злой Мёбиус успел склеить своё кольцо с односторонней поверхностью, из которой невозможно уйти. Декорации совершили круг сквозь паутину кулис, и на сцену опять выползло дерево с развешенными для просушки агрессивно сиреневыми рейтузами примадонны.
Опять война.
Ну почему, почему всё и всегда кончается войной? Ну, любовь — понятно, но ведь и ненависть тоже. Да что там говорить, валенок в мусоропровод выбросишь — и на тебя уже идет хорошо организованный манипул соседских пенсионеров, лязгающих крепкими железными зубами.
Как-то раз в бане ко мне подошел голый кривоногий человечек и протянул младенческую молочную бутылку, уверяя, что эта мутная жидкость сделает меня бессмертным. Мне стало смешно — я и так был бессмертен, и глотнул из бутылочки. Последнее, что я помню из той жизни — это клок чьей-то кожи с толстыми поросячьими волосами, оставшийся на плохо забитом в деревянную ступеньку гвозде.
Всё рассыпалось, растрескалось и разъехалось по швам, а я всё никак не мог приподнять то, что осталось от моего лица и навести, наконец, порядок. Впрочем, никогда я не умел его наводить.
Вырванный с корнем и разбитый об стену телефон, давным-давно отключенный за неуплату, звонил теперь только для того, чтобы расхохотаться в лицо, и город навалился на меня всеми своими домами, деревьями и тенями, намертво придавив к полу, чтобы я не извернулся, не выскользнул и не ушёл от него в окно седьмого этажа. Зачем? Я никуда не собирался.
Открывалась дверь и заходил человек с горчичным баллончиком, чтобы, наступив на мою рубашку ногой, оторвать ей рукав и унести неизвестно куда. В шкафу, в стариковской затхлости отмучившихся штанов и ботинок, поселился призрак старушки-учительницы с нижнего этажа, захлебнувшейся в крутом кипятке, хлещущем в моём туалете из треснувшего унитазного бачка.
Холодильник со скрипом раскрывал заржавленные двери, выставляя напоказ плесневелые внутренности, мёртвых животных и разноцветные отравы, не леденеющие среди малахитовых пельменей и сталагмитов окровавленной морозилки.
Как-то раз, вынося среди ночи свой постыдный мусор, я встретил на лестнице давних искалеченных путников. Они курили иссохшие и раскрошившиеся за многие годы травы из своих рюкзаков и, когда я проходил мимо, они спрятали от меня свои воспалённые глаза. Как они попали сюда? Они не умели убегать, они вообще ничего не умели. Только говорить медленные слова и слюнить нечувствительным пальцем пылающие кончики своих папирос.
Я тут же подумал, что, пока валялся в бане, злой горбун завоевал город, и его тихие войска передушили всех моих жителей, да-да, я сам видел, как их костлявые руки по локоть торчат из чужих треснувших пиджаков. Но нет, так было бы слишком просто. Победить горбуна, сбросить его в жерло недалёкого вулкана, а смерть в яйце, ну и яйцо туда же… Совершать одноразовые подвиги умеет любой дурак, способный взять себя за шиворот и дёрнуть покрепче. Но попробуйте-ка просто подержать себя за шиворот хотя бы пару дней…
Я разорвал и сжёг чёрный бюстгальтер, но вместо него появилась пыльная зубная щётка, я отравил призрак старушки жидкостью «Раптор», от которой в доме завелись тысячи белых тараканов, я купил себе новые штаны и опрокинул на них банку с безголовыми шпротами. Каждое утро я рвал на себе паутину, но к вечеру, опять облепленный ею с головы до ног, засыпал в ботинках, не в силах доползти до дивана.
Господи, думал я, ну почему? Я же помню, я же переворачивал эту жизнь, почему же я не могу сдвинуть сейчас эту скользкую многотонную тушу, расползшуюся по улицам этого города как забытое кислое тесто? Если бы то, что я сделал сегодня, оставалось хотя бы до завтра… Но оно равнодушно шлёпалось назад и лениво расползалось в ту же бесформенную лепёшку.
И так будет всегда, понял я. Отныне и присно. И никто не уйдет отсюда, потому что самолёты будут летать только в гнусный город Константинополь, а поезда все давно сошли с рельсов, и последний, покрытый сосульками Летучий Голландец с седым проводником, застрявшим вместе с мусорным баком в автоматической сцепке, будет выть, проносясь мимо безлюдных разъездов.
Ненужная война была проиграна. Мне ли, тысячи раз говорившему 'всё будет хорошо', было этого не знать? Это лицо не стоило того, чтобы его сохранять. Такие лица, объеденные крысами, валялись в каждой канаве бывшего города.
И что?