Но я не спал.
Усатый таможенник рассматривает мои документы, ищет визу.
— Вы надолго?
— На несколько дней.
— В Вильнюс?
— Да.
— К кому вы едете?
— К себе, — брякаю я под нос, но таможенник, видимо, слышит, потому что внезапно оживляется.
— В таком случае я должен отдать вам вот это.
Он начинает рыться в своей сумке, как Дед Мороз в мешке, перебирает какие-то карточки, наконец выуживает плоскую квадратную коробку не больше пачки сигарет.
— Распишитесь вот тут. Это ваше.
— Нет, — говорю я, — у вас не может быть ничего моего. Проверьте.
— Уверяю вас, это ваше. Мы отдаем каждому только свое. Один человек — одна вещь. Спасибо, — говорит он, забирая у меня бланк и ручку. — В крайнем случае, отдадите тому, к кому вы едете, — заявляет он без тени улыбки. — Счастливого пути.
Коробочка обтянута зеленым шелком. Я открываю ее — и вижу яшмовую печать со знакомой монограммой. В каменной тушечнице — красная краска. Я зажмуриваюсь и говорю «нет», но понимаю, что опоздал.
— Приготовьте документы, таможня! — слышится зычный голос. Я вздрагиваю и открываю глаза. Все-таки заснул. Но, кажется, обошлось. В руках так и осталась смятая пачка сигарет, я разжимаю пальцы — и вижу коробочку, обтянутую зеленым шелком. В купе заглядывает тетка в форме, молча берет у меня паспорт, молча штампует, кричит что-то в коридор, отвернувшись, возвращает мне документы и уходит, так и не сказав ни слова.
Я говорю: нет. Я щиплю себя за руку и вскрикиваю от боли. Я по- прежнему сижу поверх одеяла в купе, за окном по-прежнему полдень, коробочка с печатью по-прежнему у меня в руке. Мне внезапно становится очень жарко. Я оборачиваюсь к зеркалу на двери — в нем маячит что-то бледное с кляксами глаз. Разобрать детали сложно, но в руках у моего отражения ничего зеленого нет. Ну хоть на этом спасибо. Если я начну отражаться в зеркалах повсюду, я совсем перестану различать, где сон, где явь.
Через полчаса Вильнюс.
Спрыгнув с поезда, я пробегаю через раскаленный вокзал, в первом же киоске обретаю карту города и долго ищу нужную улицу, держа перед глазами лист в клетку. Оказывается, мой дом очень близко, от вокзала рукой подать, и я, прячась в куцых тенях от полуденного солнца, спускаюсь в город. Направо, налево и еще раз направо.
Двухэтажный дом с большой мансардой по самые окна зарос подсолнухами и георгинами; чтобы к нему пройти, я долго кружу по каким-то проулкам и подворотням, наконец взбегаю по щербатой лесенке и нахожу нужную дверь. Снаружи торчит ключ, будто меня тут ждали. Вот я тебе задам, бормочу я, входя в прохладную с жары мансарду с покатым потолком.
В комнате царит такой знакомый бардак, что я чуть не плачу от облегчения. Скидываю обувь и прямо в одежде ныряю под клетчатый плед на разложенном диване. Здесь только что спали. Здесь смыкается тот зазор, в который провалился мой второй, заблудившись во сне. Я вытягиваюсь под пледом, мгновение смотрю на перевернутую книжку потолка — и закрываю глаза. Теперь мы спим оба, спим в одном и том же месте, я по одну сторону стекла, он — по другую, и все, что нам осталось, это выбрать, где проснуться.
А потом подойти к зеркалу.
Спать хочется так, что кружится голова. Будто я — карточная колода, и меня тасуют чьи-то руки. Все перемешивается внутри и снаружи меня, я дожидаюсь, когда закончится эта карусель, и тогда открываю глаза: я выбрал, перетасовка закончена. Я стою у входной двери, в руках у меня ключи.
Я иду в ванную и сразу, у раковины, сталкиваюсь с ним. Не меньше минуты мы молча созерцаем друг друга — он по одну сторону стекла, я по другую. Наконец его физиономия расплывается в широчайшей улыбке.
— Ну вот, — говорит он. — Это ты. Я ужасно рад тебя видеть, ты просто не представляешь, как рад.
— Очень мило с твоей стороны, — сухо говорю я. — Я был бы тебе крайне признателен, если бы впредь ты был поаккуратнее. Теперь я могу поспать спокойно? Или ты опять меня вытащишь?
— Ну конечно, — говорит он. — Спи. Спи, пожалуйста. Я же не знал, что так получится. Ты спи, а я схожу позавтракаю.
Я киваю, закрываю глаза и проваливаюсь в сон.
Я проваливаюсь глубоко, сквозь пол, первый этаж и подвал, я погружаюсь в землю, как в кучу черной шерсти, она смыкается надо мной все плотнее, но она легкая, совсем не давит. Я лежу в этой шерстяной колыбели, и мне снится город надо мной, его множество двойных башен и черепичные крыши, узкие улочки и водопады разноцветной петунии со всех окон и балконов. Мне снится мансарда: в ней, закутавшись в шерстяной плед, спит человек. Солнце заглядывает в западное окно, с голубятни на соседней крыше доносится непрерывное хлопанье крыльев.
Когда я открываю глаза, то снова вижу надломленный потолок мансарды. Мобильник пищит, требуя внимания: пришло сообщение, поставлен будильник, садится батарейка, и все это разом. Клетчатый шерстяной плед колет шею. Вечернее солнце медом льется в открытое окно, снаружи хлопают крылья и звонят колокола. Я иду умыться и в зеркале над раковиной вижу свое отражение. Никого нет с той стороны стекла. Никто не плещется в душе, никто не кричит мне, отняв полотенце от небритой физиономии: 'Как я рад тебя видеть'. Никто не машет рукой. Я остался один. Я стал один. Я никогда не буду знать наверняка, сплю я или нет.
В шкафчике рядом с зеркалом втиснут на узкую полку тетрадный лист с адресом, — я сам его сунул сюда, когда вошел и бросился к зеркалу. Кое-где попали брызги воды, и буквы расплылись. Поверх листа лежат ключи и стоит яшмовый столбик печати. Красный оттиск монограммы немного подтек по влажной бумаге.
Господи боже мой, говорю я, нет. Нет.
Снаружи хлопают белые крылья, пахнет горячим камнем и скошенной травой, в густом медовом воздухе плывет колокольный звон.
МАКС ФРАЙ
SWEET PLUM
Когда я сказал: 'Поедем автостопом', — Лара и бровью не повела. Зато утром, когда я подогнал к подъезду древний «гольф» цвета разлитой ртути, вздохнула почти разочарованно: