ведает смысла своей дороги. Может, он есть, этот смысл. А может, его и нет.
Я хожу на их могилы по пятницам, мне так удобно и на кладбище не очень шумно. Приношу с собой веник, хлеба, и — ну ты понимаешь, по мелочи. Я разговариваю с ними вслух, и меня уже дразнят безумной — но мне на это плевать, ведь какая мне разница, что там орут голодранцы и неучи. Прошлой осенью я сшила две юбки из своего тёмно-синего платья, и обе приносила сюда, на могилу, а после — обратно домой, без проклятий, в прозрачность и негу бессонья. Первая юбка, побольше, предназначалась, естественно, моей дочке Кате. А вторая, поменьше, конечно же, моей внучке Соне.
Постоянно помнить про то, чего нет — неплохая кара, не хуже, чем, скажем, распятье. Но вот если выдумать то, чего нет — постепенно приходит успокоение и, как птица, садится и греет ладони. Господи, не беспокойся, я прекрасно знаю, что не было у меня никогда никакой дочки Кати. И тем более не забываю, хотя это и больно, что не рождалось на свет никакой моей внучки Сони.
Господи, я не сошла здесь с ума, не волнуйся, ты ж меня знаешь. Я отлично помню всю свою жизнь и не пытаюсь выдать за правду то, чего не было и в помине. Я их просто придумала, просто нафантазировала, и живу себе с ними, в полном единении и сознании. Мне так легче — так время не стынет, и легче не думать ни днём, ни ночью о моём единственном, так и не виденном, да чего там — даже и не зачатом, ни в любви, ни в терзании, так никогда и ни от кого не рождённом сыне.
©Виктория Райхер, 2004
Алексей Смирнов. Плод
Штрумпф оживал.
Мухтель с облегчением увидел, как подрагивают его веки.
В былые времена ко рту оживающего подносили зеркальце и ждали, когда оно запотеет. Но в зеркальце не было надобности, благо все, что происходило со Штрумпфом, отражалось на мониторе. Да и дышал он не сам, за него послушно трудился аппарат искусственного дыхания.
Мухтель встал с постели Штрумпфа, одернул халат и на цыпочках вышел из палаты. Он отправился за секретной книжечкой, куда уже давно, втайне от сослуживцев, записывал истории о потусторонних светящихся коридорах. Книжечка разбухла от признаний, сделанных словоохотливыми счастливчиками, которым повезло забраться на загробную елку и почти не ободраться. Увы! эти признания были довольно однообразными. Мухтель, сызмальства жадный до иномирного опыта, а потому и решивший связать свою жизнь с интенсивной терапией и реанимацией, исправно заносил в книжечку сообщения, как две капли воды похожие друг на друга: туннель с ослепительным сиянием в его надвигающемся конце; покинутое и преданное забвению тело, вид сверху; аморфное мудрое существо с доброжелательным юмором; воздухоплавательная легкость, общее прекраснодушие и хорошее настроение.
Правда, в книжечке Мухтеля попадались и очень оригинальные, порой искрометные, отчеты. Их было немного, но каждый стоил сотни заурядных. Так, один пациент возвратился с летийских берегов, вооруженный подробным рассказом о путешествии на инопланетном корабле. Другой, будучи без сознания, чудом запомнил выражения, в которых общалась между собой врачебная бригада. Бесстрашный Мухтель, не боясь осмеяния, делился этими сообщениями на каждом углу. Осторожные возражения нисколько ни умаляли его пыла.
Напрасно ему напоминали, что пассажир космического корабля отправился в желтый дом прямо из реанимации, как только позволило состояние его здоровья. Разгорелся ожесточенный спор о причинах и следствиях; Мухтель кричал, что желтый дом, конечно же, следствие, и покрывался рваными пятнами, когда ему сдержанно разъясняли, что нет, это причина. Оппоненты не унимались. Они переходили к выражениям врачебной бригады, говоря, что с этим-то проще некуда. Мухтель не дослушивал и уходил, махнув рукой, хотя ему кричали уже на лестницу, что такие выражения, во-первых, общеизвестны, а во-вторых, больной мог проснуться и некоторое время прикидываться бессознательным телом.
Многим казалось, что клиническая развязка, она же финал, не за горами. Время от времени Мухтеля заносило очень далеко — в такие края, откуда иные не возвращаются. Все напрягались, когда он заговаривал, например, о росте ногтей после отлета души — почему? Автономны ли ногти? Если это так, то все дело, по его мнению, заключалось в степени автономности. Уже на этом этапе окружающие начинали переглядываться, теряя нить рассуждений, но Мухтель, рискуя свободой слова, не останавливался и рекомендовал пожилым людям носить шапки, маски и варежки, ибо жизнь их уходит через волосы и роговые придатки кожи, которые умирают последними, вместе с надеждой.
Но при всем перечисленном Мухтеля ставили весьма высоко, в нем видели первоклассного специалиста — да иначе и быть не могло, ведь он был лично заинтересован в том, чтобы его пациенты вернулись с того света, обогащенные впечатлениями. Сами по себе они, правда, его не слишком заботили; ему важнее и милее всех пациентов была книжечка, которую он даже думал опубликовать, но больным все равно, почему их спасли — из голого человеколюбия или в силу неутоленных амбиций, ради книжечки. Они дарили Мухтелю конфеты, коньяк и цветы, которые тот застенчиво принимал и прятал глаза, бормоча, что не стоит, что это лишние хлопоты — они и впрямь были лишними, ибо Мухтель уже успевал получить свое, ему хватало.
После таких нападок и гонений Штрумпф оказался для Мухтеля настоящим подарком. Мухтелю повезло: больничную койку, постепенно возвращаясь к жизни, занимал не только его коллега, но и непримиримый враг, один из тех, кто относился к мистической книжечке с особенным бессердечием: потешался над ней, глумился над самым Мухтелем, когда тот взахлеб рассказывал об опыте потолочного зависания и равнодушного наблюдения за манипуляциями с собственным сердцем — не Мухтеля, разумеется, а одной немолодой женщины, очень эмоциональной. Штрумпф говорил какие-то гадкие вещи, упоминая климакс — помойную яму, в которую привыкли сваливать разное непонятное мученичество. В этой яме, убеждал Штрумпфа Мухтель, можно, если порыться, обнаружить много эзотерического; 'О, да', — саркастически кивал Штрумпф, гася в пепельнице окурок, и этого формального согласия было достаточно, чтобы у Мухтеля на сутки расстроилось настроение.
И вот теперь, вернувшись с книжечкой, запыхавшийся Мухтель подсел к постели Штрумпфа и осторожно отогнул тому веко, чтобы проверить зрачок. Штрумпф томно скосил глазное яблоко: он пришел в чувство. Мухтель заботливо проверил ему повязку — не протекла ли, не сбилась; Штрумпф угодил в его руки после того, как поскользнулся на свежевымытой больничной лестнице и крепко приложился головой. 'Спишут на удар, — заранее сокрушался Мухтель, когда гадал о лакомых загробных видениях Штрумпфа. — Назовут галлюцинациями'.
Штрумпф был немолод; травма, сама по себе не такая уж и серьезная, спровоцировала небольшой инфаркт, которого Штрумпфу оказалось достаточно для быстрой и легкой клинической смерти. Мухтель превзошел себя, вытаскивая его обратно, выкручивая бескостные руки смерти, вырывая товарища из мягкого капкана забвения. И теперь напрягался, готовый побаловаться сверхъестественной клубникой.
…Какое-то время ушло на досадные, но неизбежные хлопоты: ожившему Штрумпфу отключали аппарат, измеряли давление, вводили разноцветные витамины. Мухтель спешил и сокрушался, жалея минуты; он знал по другим, что многое забывается, подобно блаженному и безмятежному сну, который слишком хорош, чтобы намертво отложиться в земном сознании. Наконец, суета улеглась, и Мухтель, приготовив книжечку, согнал со щеки Штрумпфа откормленную муху.
Штрумпф глядел недовольно; Мухтель ободряюще подмигнул:
— Ну же?
Тот вяло пожал плечами, продолжая рассматривать Мухтеля немигающим взором.
— Что ты плечами жмешь? Так-таки ничего?
— Ничего, — слабо вымолвил Штрумпф. — Почти ничего.
— Что же это значит — почти?