жилистой шее с выпирающим кадыком. — Так какого черта мы теряем время? Нужно бросить клич по всей Чечне. Чем жить курицей, лучше погибнуть петухом! Аллах нам поможет.
— Не шуми, Тоза, не шуми! — оборвал его Маккал. — В Шали тоже уповали на Аллаха, а чем все кончилось? Твои воззвания к харачоевцам не приведут к добру. Ты вредишь общему делу, и твое поведение требует осуждения.
— Что ты хочешь этим сказать? — Тоза положил руку на рукоять кинжала.
— Я говорю, надо иметь голову на плечах и не своевольничать.
Речь идет не только об одной твоей жизни. Ты ставишь под удар всех нас и дело всего народа.
Тоза дернулся, как будто его ударили по лицу, но Солта-Мурад жестом остановил его и сказал:
— Сядь и успокойся, Тоза. Маккал прав. Кто еще желает высказаться?
— Вы затыкаете мне рот. А я говорю правду. Убьем Алхазова Мусу, Успанова Сайдуллу, Хадисова Женарали и других собак, склоняющих народ к переселению в Турцию, и тогда никто не отважится на переселение. Газават нужен! Газават!
Солта-Мурад отмахнулся от него, как от назойливой мухи, и обратился к Болатхе:
— У тебя есть что сказать, Болатха?
Болатха неторопливо сложил четки и положил их в карман бешмета. Пропустил сквозь кулак седую бороду.
— Я внимательно слушал вас. Да, наших людей ссылают в Сибирь.
И там они пропадают. Людям нечего есть. Нет земли. Ходят слухи о нашем предстоящем насильственном переселении в Россию. Одни уже собираются в Хонкару, другие пребывают в растерянности.
Мы теряем людей. Нас становится все меньше. Властям потом будет еще легче расправляться с нами. Нас ожидает участь осетин и татар. Их крестили. У нас отняли все, теперь отнимают веру. Одно из двух: или Хонкара, или газават. Третьего я не вижу.
Болатха был ярый кунта-хаджиец и стоял близко к устазу.
Конечно, его точка зрения опасна. И все-таки они доверяли ему.
По своей природе Болатха не был способен на предательство.
Кроме того, за ним стояла сила. И его участие в совете могло поднять авторитет всего дела.
Тоза был человек недалекого ума и не состоял в числе векилей Кунты-Хаджи. Непомерно честолюбивый, он тем не менее умел своим красноречием расположить к себе мюридов. Сам он даже считал, что может стать преемником устаза! Но мысли свои вслух не высказывал. Однако присутствующие поняли, на что намекал Маккал, и это приводило Тозу в бешенство. Кроме того, ходили слухи, что Тоза наделен необыкновенным пророческим даром.
Слухи, разумеется, распускались не без его помощи. Харачоевцы сделали вид, что поверили.
— Твоя очередь, Залма, — напомнил Солта-Мурад.
Но тот ловко уклонился:
— Послушаю, что скажут молодые.
— А ты, Арзу?
— Пусть сначала выскажутся муллы Богало и Маккал. Они мудрее меня.
Богало — личность в Ичкерии известная. Оратор. Слушать его — одно удовольствие. Никто не может состязаться с ним в красноречии, кроме разве что Нуркиши из Билти. Вначале Нуркиши горячо агитировал народ переселиться в Турцию, когда же дошло до дела — ушел в кусты. Коварный, хитрый, он умел ладить со всеми. И у властей был в почете. Правда, в последнее время к нему уже не было прежнего доверия. Богало же резко отличался от него. Он, как и гатиюртовский мулла Шахби, глубоко ненавидел царских служак и их власть. Богало открыто призывал народ к переселению, и сам готовился выехать с первой же партией.
— Болатха прав, — сказал он. — Хонкара или газават!
Видимо, сам он уже запасся паспортом, а судьба ближнего его мало интересовала.
Богало опять принялся за четки. Впрочем, ничего другого от него и не ожидали. В сердце этого человека не было боли, ненависть к русским лишила его и разума, и ясности мысли. На него не обижались. Его занимали лишь хлопоты, связанные с домочадцами, все же, что выходило за этот круг, было для него делом второстепенным.
Маккалу была понятна причина — слово Богало, поэтому он никого не стремился переубедить, говорил обо всем ровно, без лишней горячности, как о чем-то обыденном, но и в каждом его слове чувствовалась правда и выстраданная боль, слова его шли из глубины сердца. Ему невозможно было не верить еще и потому, что его тревоги и его переживания были обращены не на себя, а на народ, на его настоящее и будущее.
— Кому ведома тоска по родине, тот знает, что такое чужбина, — говорил он мягким голосом. — Грушевое дерево под родным окном дороже любых земных богатств. Сейчас же не одна-две семьи покидают родину, а целый народ. Это несчастье, это большое горе. Одна только мысль об этом уже разрывает мне сердце. Я не верю никому, не верю ни падишаху-мусульманину, ни падишаху-христианину. И тот и другой преследует свои цели, и никого из них нисколько не волнует судьба несчастных горцев.
В Хонкаре нет клочка свободной земли. Нас же рассеют по всей стране. Если и не умрем от голода, то наши потомки через два-три поколения забудут родной язык и обычаи предков. То есть, они станут турками. То же самое ожидает нас и в России.
Но тут наши внуки станут христианами. Вы говорите — вера. Я не против. Но к чему она нам, если наш народ исчезает с лица земли? А что можно придумать страшнее этого? Мы не вынесем жестокости турок. Там мы лишимся даже тех прав, которые нам даны русскими властями. В Турции нет свободных людей. И там один угнетает другого. И там богатый делает с бедным что захочет. Не лучше и в России. Я бывал там и своими глазами видел российскую действительность.
— Значит, тебе безразлична судьба нашей веры? — перебил его Богало.
Холодная усмешка пробежала по лицу Маккала. Он сверкнул глазами, но ни одним движением не выдал своих чувств. И также спокойно продолжил: