семьи. А приемные дети из других стран были по-прежнему редкостью.
Но в первую очередь мои мысли занимал чисто эгоистический вопрос: как это скажется на наших с Анн-Мари отношениях? За годы летнего общения она стала значить для меня очень много. Зимой, когда Анн-Мари жила в Стокгольме, а я в Гётеборге, я очень по ней скучала. Моя жизнь делилась на две части: зимнюю и летнюю. Зима была долгим, темным временем тоски, неприязни и притворства. Лето же означало общение с Анн-Мари, разговоры, игры, приключения и возможность быть самой собой.
Среди одноклассников мне было неуютно. Мне они казались поверхностными, скучными и глупыми. Я изо всех сил старалась подстроиться, вела себя тихо, соглашалась с остальными, одевалась, как они, и слушала ту же музыку — короче, не высовывалась. Я была труслива и не хотела слишком выделяться. Я видела, каково приходилось тем, кто хоть как-то отклонялся от нормы.
У меня имелась так называемая закадычная подруга, поскольку этого требовал общепризнанный этикет моего класса. Она казалась робкой, бесцветной девочкой, хотя на самом деле была очень симпатичной, что я отметила только потом, когда рассматривала старые классные фотографии. У нее были длинные темные волосы, алебастрово-белая кожа и правильные черты лица, и тем не менее ей каким-то образом удавалось делаться совершенно незаметной. Мы вместе работали на уроках, вместе проводили переменки и бывали друг у друга дома, но лишь когда приходилось делать совместное домашнее задание. Она жила вдвоем с мамой, ее папа умер. Она восхищалась какой-то немецкой эстрадной певицей, о которой я никогда не слышала, и собирала ее пластинки. Мы проучились в одном классе девять лет, но я так и не узнала, что она была за человек.
Мы прикрывали друг друга, словно гомосексуалисты, которые в прежние времена обзаводились подружкой, чтобы показываться с ней на людях, и таким образом сохранять свою тайну. Мы тоже создавали видимость закадычной дружбы, чтобы нас считали нормальными. Я никогда не рассказывала ей об Анн- Мари или о чем-нибудь другом, игравшем важную роль в моей жизни, а она не проявляла никакого любопытства. Она же хранила собственные тайны. Понятия не имею какие. Меня они тоже не интересовали.
Переписывались мы с Анн-Мари довольно спорадически. Я бы с удовольствием вела с ней более регулярную переписку, но Анн-Мари всегда долго тянула с ответом, и когда потом наставала моя очередь писать, мне не хотелось демонстрировать слишком большую заинтересованность, и я медлила с ответом почти так же долго, как и она. Поэтому, когда я наконец садилась писать, меня переполняли мысли, которыми хотелось поделиться, и письма получались длинными, часто по десять — двенадцать страниц, и чтобы все вместилось, приходилось просить у папы большой конверт.
Я по-прежнему храню письма Анн-Мари. Они краткие и написаны на небрежно вырванных из тетради листах или на маленьких страничках из записных книжек: «Привет. Еду в автобусе. Рядом сидит Нилла и ест лакричную палочку, у нее почернел язык. Мы едем смотреть на одного симпатичного парня, который будет где-то играть в футбол, где именно, я не знаю. Нам пора выходить». Ее письма редко оказывались более содержательными, в то время как я, насколько мне помнится, поднимала сложные экзистенциальные вопросы, а также возвращалась к нашим летним впечатлениям: «Помнишь, как мы…», и дальше следовало длинное описание того, что мы делали, что говорила она и что отвечала я. Не знаю, насколько приятно ей было такое читать, но я получала огромное удовольствие, когда писала эти письма. Весточки от Анн-Мари меня всегда очень радовали, какими бы краткими и небрежными они ни были.
Телефоном мы не пользовались. На этот счет у нас было негласное соглашение, возникшее после того, как мы однажды испробовали этот способ связи. Анн-Мари позвонила мне как-то вечером, когда я смотрела телевизор. Я совершенно растерялась. Просто не знала, что сказать. Она тоже ничего не придумала заранее, полагая, что разговор сложится сам собой. Но говорить оказалось не о чем. Зимой мы жили в разных мирах, были совершенно не теми людьми, что летом, и по телефону это проявилось очень ярко. Через несколько минут мы положили трубки, и обе испытали разочарование.
Мои чувства к Анн-Мари во многом напоминали влюбленность. Но, в отличие от прочих, эта влюбленность у меня не проходила. Каждый год я отмечала малейшие признаки приближения весны; каждый цветочек мать-и-мачехи, каждый прилетевший скворец были для меня маленькими указателями желанного направления — к лету, к Анн-Мари.
И каждое лето, встречаясь с ней снова, я испытывала то же волнение. Испуг первого часа, когда я чувствовала, что передо мной совсем другая Анн-Мари, что она изменилась. Новая прическа, новая одежда, модное стокгольмское словечко, которого я раньше никогда от нее не слышала, — во всем этом мне чудилась угроза. Но каждый раз непременно наступал разряжающий обстановку момент: шутка, общее воспоминание, дружный взрыв хохота, которые вновь восстанавливали соединяющую нас нить.
У некоторых людей есть к нам ключи. Они умеют открывать комнаты в нашей душе, в которые мы сами никогда не заглядываем. С такими людьми складываются особые отношения, и если это человек подходящего пола и возраста, мы влюбляемся. В противном случае мы просто очаровываемся и становимся зависимыми — как ни назови, суть все равно не изменится. Анн-Мари была первым человеком с ключом, который встретился на моем пути. Поэтому она так много для меня и значила. Я чувствовала, что сама значу для нее гораздо меньше, и постоянно боялась, что она по какой-либо причине исчезнет из моей жизни.
И вот теперь у нее появилась маленькая индийская сестренка шестнадцати месяцев от роду. Разница в возрасте была слишком велика, чтобы Анн-Мари когда-нибудь смогла с ней так по-сестрински общаться, как со мной. Тем не менее меня терзало какое-то подспудное волнение. Семья Гаттманов казалась мне и без того полной. Совершенной. Родители — успешные творческие люди. Интеллигентные бабушки и дедушки. Красивые, талантливые и самостоятельные дети. Золотистая семья, сверкающая блеском меда и яблочного сока, что же к ней можно еще добавить? Ничего. Ничто было не в силах сделать ее еще лучше.
Я представляла их себе как некое строение, которое возводилось из поколения в поколение и теперь достигло наивысшей точки, а Анн-Мари была сверкающим шпилем на его вершине. Здание, в котором я была гостем желанным, но неспособным ничего привнести. Этой семье было больше абсолютно ничего не нужно. Любой новый камень — пусть даже самый маленький — мог только все разрушить.
Я вылезла из канавы и решила, что мое беспокойство беспочвенно. Сколько раз я ревновала Анн- Мари к ее стокгольмским подругам? К Пие, Нилле или как там их звали. Много раз, вынимая по пути к Анн- Мари почту, я находила в ящике Гаттманов их открытки и письма, и у меня возникал сильнейший соблазн разорвать их. Я представляла, что Анн-Мари привезет одну из этих девчонок на дачу, покажет ей наши места и расскажет наши тайны. Но все это было лишено оснований. Анн-Мари была
Маленькая индийская сестренка никак не повлияет на наши отношения. Заниматься ею, естественно, будет Карин. Мы же с Анн-Мари будем вместе, как и прежде. Ничего не изменится.
Так я говорила сама себе, шагая по нашему каменистому, неблагодарному участку с газетой под мышкой.
~~~
День летнего солнцестояния — «праздник середины лета» — обычно отмечался у Гаттманов довольно скромно. Селедка и клубника. Когда позволяла погода, ходили на танцплощадку. Собирались только члены семьи и иногда кто-нибудь из стокгольмских приятелей Йенса. В последние годы старшие сестры праздновали с компанией на острове Каннхольмен.
Летом 1969 года все было по-другому. Приехали оба брата Оке — Свен и Дан — со своими семьями, а также мать Карин — древняя сухощавая дама, которую я прежде никогда не видела и которая, похоже, состояла исключительно из жил, шляпы от солнца и трости.
Приехал художник Пер Нурин с семьей. Они приходились Карин какими-то дальними родственниками, но обычно появлялись у Гаттманов только в августе, когда все собирались и торжественно пробовали первых раков.
Приехали Мортен, приятель Йенса, и даже его родители, которые обычно лишь притормаживали свой