осыпал свою терпеливую хозяйку грубыми упреками, которые через мгновение вызывали у него самого раскаяние и слезы, но на следующий день повторялись вновь. Он обвинял Марту в мелочной скаредности; и если она, чуть не плача, отвечала, что может тратить на еду лишь двадцать су в день, он иногда язвительно спрашивал, куда же она девала сотню франков, которую он дал ей неделю тому назад, забывая, что сам постепенно, не считая, забрал у нее эти деньги и истратил вне дома на безделушки, на спектакли, на мороженое, на завтраки и ссуды друзьям. Ибо Орас был воплощением щедрости; он не любил возвращать, но давал охотно; и, забывая вернуть два франка, взятые взаймы у какого-нибудь бедняги в рваных башмаках, разыгрывал богача перед веселым приятелем, просившим сорок франков на угощение любовницы. Он принимал ароматические ванны и давал пять франков на чай массажисту; бросал золотой маленькому трубочисту, чтобы увидеть, как тот запрыгает от радости и назовет его «ваше сиятельство»; дарил Марте шелковое платье, совершенно ей не нужное, ибо у нее не было ситцевого; нанимал верховых лошадей для прогулок в Булонском лесу. Словом, те небольшие деньги, которые госпожа Дюмонте умудрялась посылать ему, урезывая насущные потребности семьи, расходились в три дня, и надо было снова возвращаться к вареной картошке, вынужденному уединению и томительной скуке семейной жизни.
Между тем за медленной пыткой несчастной Марты наблюдал честный и справедливый свидетель. Это был Жан-бузенгот. Его присутствие в доме не было так случайно, как он стремился изобразить. Жан был душой и телом предан человеку, который не мог приблизиться к печальному святилищу, где увядала его любимая, но хотел, по крайней мере, издали украдкой следить за нею и втайне продолжать свои заботы о ней. Этим человеком был Поль Арсен. Глубокое отчаяние, овладевшее им вначале, сменилось стремлением посвятить себя большому общественному делу. Он всегда утешал себя тем, что у него хватит мужества сложить голову во имя республики. Вот почему Арсен обратился к единственному человеку, о котором знал, что он причастен к республиканской организации, и Жан принял его с распростертыми объятиями.
ГЛАВА XX
В те времена самой значительной и лучше других организованной политической ассоциацией было «Общество друзей народа».[125] Многие из его вождей сыграли уже известную роль в движении карбонариев;[126] вместе с другими, более молодыми, они продолжали играть еще более видную роль начиная с 1830 года. Среди людей, появившихся и выросших за это десятилетие и вошедших в историю, «Общество друзей народа» насчитывало таких, как Трела, Гинар, Распайль и другие; но наибольшее влияние на молодых студентов, подобных Ларавиньеру, и молодых республиканцев из народа, подобных Полю Арсену, оказывал Годфруа Кавеньяк.[127] Пожалуй, одному ему не было свойственно ребяческое самодовольство, заметное у большинства выдающихся людей нашего времени, для которых притворство — вторая натура. Высокий рост, благородное лицо, нечто рыцарственное во всем облике, искренние, яркие речи, живость, мужество и самоотверженность — все это воспламенило бы голову воинственного Жана и зажгло бы сердце отважного Арсена, даже если бы Годфруа и не придерживался тех законченных и последовательных социальных идей — я сказал бы, идей философских, — которые сформировались к тому времени в народных обществах. Лишь один этот вождь «Друзей народа» проповедовал в клубах то, что можно назвать учением; учение это во многих отношениях не удовлетворяло еще внутренних побуждений Арсена и больших требований, предъявляемых им к будущему, но, во всяком случае, оно означало огромный и неоспоримый шаг вперед по сравнению с либерализмом эпохи Реставрации. По мнению Арсена и по всегда суровому и недоверчивому суждению народа, остальные республиканцы были слишком заняты свержением власти и недостаточно заняты созиданием основ республики; когда же они пытались это делать, то в результате получались скорее надуманные регламенты и дисциплина, чем нравственные законы и новое общество.
Кавеньяк готовил прекрасную оппозицию, деятельность которой так бурно и широко развернулась в следующем году, в противовес вялой и лживой оппозиции палаты, и одновременно углублял свое учение, развивая идеи и устанавливая принципы. Он думал об освобождении народа, о бесплатном народном образовании, о праве голоса для всех граждан, о прогрессивном видоизменении права собственности, не включая притом, подобно некоторым нынешним республиканцам, эти ясные и обширные принципы в лицемерный вопрос
Арсен присутствовал на этом процессе; он слушал со сдержанным волнением. В то время как большинство слушателей, подчиняясь магнетизму страстной речи и всего облика оратора, всегда столь властно действующему на массы, разражалось бурными аплодисментами, он хранил глубокое молчание, хотя и был потрясен сильнее всех, и не слушал больше в этот день ни одного выступления[129].[130] Он всецело погрузился в мысли, пробужденные в нем Годфруа, и ушел, охваченный идеей, которую изложил мне в следующих словах:
«Религия, как мы ее понимаем, есть священное право человечества. Речь идет теперь уже не о том, чтобы запугивать преступника страшной карой после смерти или обещать несчастному утешение по ту сторону могилы. В этом мире нужно установить высокую нравственность и общее благополучие — то есть равенство. Нужно, чтобы звание человека давало всем, кто его носит, священное уважение к их общим правам, почтительное сочувствие к их нуждам. Наша религия — это такая религия, которая превратит ужасные тюрьмы в исправительные приюты и во имя неприкосновенности человеческой личности отменит смертную казнь… Мы не принимаем веры, которая все переносит на небеса, которая равенство перед богом сводит к равенству после смерти, признанному не только христианством, но и язычеством…»
— Теофиль, — воскликнул Арсен, пожимая мне руку, — вот великие слова, вот новая мысль — по крайней мере, для меня. Я столько думаю над этим, что все мое прошлое, другими словами, все, во что я верил еще вчера, рушится у меня на глазах.
— Не думайте, что эта мысль принадлежит только услышанному вами оратору, — ответил я. — Эта мысль принадлежит веку, и не раз уже излагали ее в самых различных формах. Можно даже сказать, что идея эта господствует в наших революциях вот уже сто лет, а в истории человечества — с тех пор как оно существует, ибо в ней человечество инстинктивно открыло свои права, выразив их с большей силой, чем в религиозной идее аскетизма и отречения. Но когда права человека, рассматриваемые с религиозной точки зрения, провозглашаются революционером, — это явление новое и значительное. Давно уже ваши республиканцы забывают, что их теории должны иметь божественную санкцию. Я как
— Не говорите так, — горячо возразил Поль Арсен, — вы не легитимист в обычном смысле этого слова; вы понимаете, что законность правления определяется волей народа.
— Правильно, Арсен, я глубоко это чувствую, и хотя мой отец по происхождению был связан с людьми прошлого, а совесть не позволяла ему порывать эту связь, он на старости лет сумел подняться до понимания общественных отношений будущего и уважения к ним. Разве он был одинок среди умов того поколения? Разве Шатобриан сотни раз не говорил себе, что бог выше королей, — в том же смысле, как Годфруа Кавеньяк провозглашал сегодня превосходство права общества над правом богачей?
— Тем лучше, — сказал Арсен. — Значит, верно, что мы имеем право на счастье в этой жизни, что не грех стремиться к нему и что сам бог вменяет нам это в обязанность? Такая мысль никогда не приходила