Пока грохотал салют, он шел к его эпицентру, к орудиям.
Лицо артиллериста было суровым и отстраненным, движения — легки и пластичны. Он перебегал от одного орудия к другому орудию, от огненного колеса к огненному дождю и прочим горящим повсюду причудливым конструкциям, поджигая все новые и новые.
Когда артиллерист закончил, он подошел к нему. Артиллерист разбирал орудия (совсем небольшие пушки величиной с табуретку), чистил их ветошью и складывал в деревянные ящики защитного цвета.
— Спасибо вам, — сказал он. — Я давно не видел таких красивых салютов, может быть, вообще никогда.
В свете костра, как последний отблеск салюта, блеснула улыбка артиллериста.
— А вы тоже остались? — спросил он. — Я-то что, мне вон зарядов жалко, жаль их просто так здесь оставлять. Тут еще целый склад. Это на месяц примерно. Ну, все расстреляю, а там посмотрим.
Потом они сидели в шезлонгах и слушали запись на пленке.
Артиллерист распечатал бутылку рома, и они выпили сначала за уехавших людей, потом за свое одиночество.
Он оставил артиллеристу свой адрес и пошел обратно домой. Артиллерист дал ему фонарик, хотя он и так помнил дорогу наизусть: давно тут живет.
План на завтра и все грядущие дни был ужасающе прост, но зато в нем жила звонкая и по-детски неистовая упругость: этот план сулил прожить еще тысячу и одну ночь среди соцветий салютов, под мерный стук остановившихся часов, под молчаливые слова забытых воспоминаний.
ПОХИЩЕНИЕ
Медвежонок лежал в луже талой воды возле приоткрытой двери подъезда.
Чуть не наступил на него, пришлось сделать лишний полушаг с полуподпрыгом, вышло, видимо, комично — медвежонок тихо засмеялся. Тут же он сделал свирепо-отрешенную физиономию и зашипел:
— Ну чё вы тут, вы проходите, да проходите уже скорей, мешаете!
Медвежонок был плюшевый, когда-то, видимо, светло-коричневого цвета; сейчас было затруднительно сказать что-либо определенное о цвете его меха.
— А, ну что вы стали, ну, черт, ну!
Я отошел немного в сторону, медвежонок неожиданно резво крутанул полинялую башку в моем направлении — как это у него без шеи так ловко вышло?
Но сказать он не успел.
Из подъезда вышла моя соседка, подслеповатая баба Шура, она щурилась на весеннее солнышко и потирала ручки:
— Ути-пути, сюси-пуси, какой прелестный хомячок! Дай-ка я тебя из лужи-то выну, дай пузико твое пощиплю!
Она склонилась над притихшим медвежонком, и поздно было кричать, поздно было что-то предпринимать: из облезлых кустов, нисколько не таясь, выскочили три затянутых в костюмы медведей мужичка, быстро накинули мешок на утлую фигуру бабы Шуры, подхватили мешок и умчались за угол дома. Один высунулся из-за угла и тут же скрылся, погрозив мне кулаком.
— Э, ну чё, ну есть у тебя сигарета или нет? Ну ладно, я пошел. — Медвежонок быстро выскочил из лужи и через пару секунд скрылся за противоположным углом дома.
Я постоял немного, посмотрел на разбухшие окурки, на мыльную пену у кромки лужи, на отражение солнца в этой луже.
— Эй, мальчик, — крикнул я кому-то, отчаянно барахтаясь в волнах затопившего меня восторга. — А впрочем, э!..
С карниза упала сосулька, вдребезги!
Я наотмашь перешел улицу и, не помня, куда собирался идти, пошел в направлении памятника пионерам-героям.
АШЕ ГАРРИДО
СТРОИТЕЛЬ МОСТОВ
Эка невидаль — овца… Вон у меня приятель с Белого берега — тот вообще тюлень, а парень отличный, и на гитаре зажигает, и спиртягу хлещет не хуже нашего. И положиться на него всегда можно, а в нашем деле это, сами понимаете…
Доброе утро! И ведь плевать, вот как есть плевать, что люди подумают, а сквозь сон каждый раз заново эта песня в голове. Тьфу.
Соседа вот Господь послал, мужик правильный, и подружиться бы не грех, у таких, как мы, соседи редко бывают, а до друзей-приятелей моих отсюда топать и топать, да и нельзя мне отсюда и на миг отлучиться пока. Но сосед мой, видать, правил строгих, на жену мою косится, хоть и делает вид, что оно ему безразлично, да я уж за долгий век нагляделся.
Ставни крепко закрыты, в спальне темно, так что у нас день еще вроде не начался, а Мэри, выбравшись из-под одеяла, шлепает босыми ступнями по полу, шуршит одеждой. Повязала передник, волосы собрала в пучок. А я люблю, когда у нее волосы распущены, хмелем вьются. Я тоже выбираюсь из- под одеяла и вынимаю заколки у нее из волос и завязку передника тяну. Не успею тебе поесть приготовить, шепчет Мэри и вздыхает. Да что ж я, без рук, что ли? Сам о себе позабочусь, иди ко мне…
Потом уж у самого порога еще поцеловал ее, да на весь день не нацелуешься.
Нельзя ей долго так оставаться, хоть и закрыты ставни, а снаружи-то в нашей Долгой долине белый день. Да и мне мою работу делать нужно: обойти все, что уже есть, осмотреть хозяйским взглядом, пусть место себя хорошенько запомнит, пусть привыкнет к себе самому, крепче стоять будет.
Толкнул дверь — свет хлынул.
Глаза открыл — уже семенит по зеленому лугу белая овечка, и яблоневый сад над ней бело-розовым облаком стоит.
Каждый день, утром и вечером, обхожу долину, сад, у моста посижу, да мало ли. Все надо рассмотреть, на каждой мелочи взгляд задержать. Потому что в нашем деле мелочей нет. Каждая травинка, каждый сучок знать свое место должны. А откуда им знать, как не от меня? Вот и напоминаю, приучаю потихоньку. Целый день на ногах, и это еще начало самое, ведь растет место, растет моя земля день ото дня.
Мост отдельной заботы требует. Значит, надо и к нему завернуть, пройтись туда-обратно, пусть и он к своей работе привыкает. На той стороне — сущее безобразие. Но тут уж не моя вина. Я мост к другому берегу тяну, а какой он, тот берег, и не узнаешь, пока не дотянешься. Думал, что-нибудь под стать этому берегу — холмы какие или озерный край… Куда там! Ну, не мне выбирать, не мне и капризничать. И помойке назначение есть в мире, значит, и место нужно. Тем более что сосед там порядок наводит не покладая рук.
Иногда вот к соседу забреду, но разговоров душевных у нас не получается: все больше про погоду. Ну, погода здесь одна и та же на каждый день, и когда еще Дождевой Ао до нас доберется, а своих дождей здесь пока не завелось. Ао придет, когда тут все хорошо укрепится, потому что сквозь дождь видится все